во [главе] предателей // 20.05.16
Сообщений 1 страница 30 из 36
Поделиться205.08.2025 21:34:48
- Каждый платит за грехи свои. Ты же не думала, что уйдешь от этого, душа моя? - о, эти слова он произносит с особым удовольствием, жаль в пустоту перед собой. Сколько времени она избегала его, сколько времени он создавал видимость, что потерял след, позволив затеряться среди тысячи тысяч людей. Ухмылка на его губах говорить способна о многом. О желании убить, принести боль и горе, вырвать к хренам собачьим душу, ворвавшись безудержным вихрем в жизнь той, кто сбежал от него. Но вернемся к голосу говорившего. Он ласкал, словно бархатные лезвия на запястьях, баюкал, будто движение острого ножа по шее. Нежно, с любовью, он был готов забрать сердце той, кого ожидал, недвижимый, в стороне от выбранного места, но достаточно близко, чтобы действовать.
Ожидание, сейчас оно томило, он предвкушал встречу. Забрать вновь. Ах, с каким жадным азартом она взяла то задание, с каким удовольствием получила оплату, а что было итогом - тишина. Ни бумаг, ни звонка, ни привета. Он вынужден был таится в тенях, подобравшись, готовясь к броску. И ждать ее он готов был бесконечно. За магию нужно было платить, за работу принято тоже. Взяв оплату, не разобравшись кем пахнут деньги, она подставилась. И напомнила о себе. Щенячья тоска окутала, сковывая сердце. Даже сейчас...Никчемная эмоция собственной привязанности, верности, забавляет, сердце хочется вырвать не только ей. "Ну вырву, а толку то. Вернусь и все опять сначала. И опять ночь и слабый отблеск фонаря...О, фоонааарь.
Пригибается, поднимая с земли камень. Бросок, дождем проливаются осколки стекла, они падают сверху дождем или снегом, он уничтожил ближайший к себе. Больше теней, в которых так удобно прятаться. Назначенное время близилось, стоило укрыться лучше. И он отступает за угол одного из целого ряда складских помещений. Ловушка скоро схлопнется, закроется капкан. Прислушивается, принюхивается в своей до боли привычной собачьей манере. Он учует ее раньше, выбрав специально сторону, в которую дул ветер. Хитрость, которая увеличивала шансы. Ветер играл на его стороне, доносил звуки и запахи. Ассорти, что щекочет его нос, а он пробует выудить в памяти нужный запах. На горе Кикиморе, он так и не смог забыть его. В груди защемило еще сильнее. Ностальгия подступала, будила в голове яркие счастливые моменты, которые сейчас лишь мешались. Он - плата за провал. Он - возмездие за грех, что остался не завершенным. Он гребанный Койот, призрак ее прошлого. Кулон, что стал наследием предательства, обжог кожу в местах, где касался. Чертова удавка, держи на память, мой Койот. И он взял, надел этот чертов поводок, проглатывая сырым кусок боли, который принес ее уход. Сердце раскололось и не заживало долго. - Не сейчас. - брать себя в руки всегда тяжело. А потом, в одном единственном вдохе, его сердце вновь ойкнуло, обдав хозяина болью и тоской, что была невыносима. Она здесь.
Запах был первым предвестником ее появления. Он вошел со вздохом и парализовал все. Потом он увидел. И его отпустило. Она, как всегда, прятала свой чертов истинный вид за уродством ворованных человеческих лиц. Скалится, едва не рычит, надвигая по глаза специально захваченную кепку, чтобы скрыть лицо. Остальное закроет толстовка, ворот которой достаточно велик, чтобы прикрыть еще часть. Но как сложно было сделать первый шаг, когда желаешь только забыть обо всем, еще раз коснуться, еще раз прижать к себе, когда волнует только она, когда тревожит лишь отсутствие....Спокойно, у тебя дело. Потом. - пальцы прячет в карманы, чтобы она не видела напряженных рук, ему тяжело. Предательское чувство чужой необходимости. Спокойно не выходит никак.
Двигается. Он идет молча, опустив скрытое воротом и кепкой лицо. Не смотрит, чтобы не привлечь внимания. Ветер вновь подул, принося ее запах, хотелось заскулить, сбросив дешевую маскировку, ее была лучше, ее была элегантнее, ее веяла позором. Он так и не свыкся. Но отдает должное, она всегда была умной. Слишком умна, чтобы не сбежать от него, когда сама природа вступила в спор с собственными эмоциями. Он на другой стороне от нее, неприметный работник, уставший, спешит домой. Как же болит. Как же душит, ведь она даже не задумалась, кто мог позвать ее, кто пригласил. Он ведь всегда выбирал удачные места для встреч.
Она остается позади. У нее нет такого нюха, она расслаблена в собственном напряжении, ищет кого-то приметного. А он специально не надел ничего, чтобы выдать себя символикой клуба, знакомого ей до боли. Вынимая руки, развернувшись, он делает бросок. Пальцы, цепкие, хватают чужое запястье. Рука за спину, он заламывает, совсем не нежно, с животной несдержанной грубостью и обидой брошенного пса. К лопаткам, до боли, самому больно невыносимо. Пальцы второй хватают сзади чужую шею. Знакомый жест, дрогнула рука, говоря о помыслах. Он не скрывал желаний, не скрывал обид, лишив на миг доступа к кислороду. Кепка падает на землю. В пятки бежит его разбитое сердце. Он подобен наркоману или извращенцу, когда опьяненно вдыхает запах ее волос. И тут же раскрывает свои темные глаза, блестит нездоровым развращенным вседозволенностью интеллектом. - Ну что же ты, душа моя, не смогла надеть свою маску как следует? Или специально оставила лазейку, моя милая? - его голос, голос любовника, что ласкавший уши возлюбленной, от того лишь более пугающий. Какого чувствовать горячее дыхание того, от кого так старательно пряталась, какого слышать, какого чувствовать холодную сталь в прикосновениях. - Но не смотря на все...Знаешь, я даже рад тебя видеть. Ирония судьбы, не иначе. - все так же, какой соблазн она принесла с собой, он может коснуться, может трогать и хватать, дышать ею, как раньше, она дергается, он сжимает сильнее. - Неа, радость моя, стой смирно и не рыпайся. Я не хочу делать тебе больно, но так может случится, ты ведь у нас бываешь такой неловкой. - и сильнее сжимает запястье, вот они доказательства его серьезности. Рука, наверное, ноет. Ему вроде бы все равно, но как же погано. - Прости, что не на велосипеде. Но и так тоже получилось весьма весело.
Поделиться305.08.2025 23:53:03
Беда предшествует беде, неизменно, без остановки. В мире, где каждый твой шаг оценивают, ловят, высматривают — ожидая промаха, ошибки — Кикимора молится на святую осторожность, как испуганный зверь, во всём соблюдает до тошнотворного правильный кодекс. Он спасает жизнь, оберегает от вещей, которым суждено было случиться всё равно, ведь всегда можно отсрочить зависший над головой топор, не так ли? Но всё же ветер меняется. Две недели назад Кики приносит домой ничего, кроме горечи поражения на языке, впрочем, совсем её не замечая. О, прекрасное чувство бытия человеком, не серой сущностью, не диким зверем — человеком. Хорошим, правильным, в неизменно белом пальто. Она помнит это чувство, разделённое надвое с печалью иного осознания — так долго не будет. Всё хорошее имело свойство кончаться, и в большинстве случаев Мора предпочитала заканчивать это своими руками, пока хлипкая конструкция карточного домика не обрушилась на её голову.
Кикимора долго смотрит в зеркало, крутит в руках телефон, прикладывает гладкую грань к виску, неосторожно смещая тёмную прядь. "Кто ты нахрен вообще такой?" — вопрос, скорее, закономерный в сложившейся ситуации. Анонимные послания не были для неё в новинку, а уж тем более не вызывали ничего, кроме тупого раздражения — они все здесь заперты как насекомые под банкой, так чего осторожничать? Она улыбается криво, резко шагает из стороны в сторону по комнате, пытается связать факты. Всё мимо, всё зря. Одно к другому не клеится, как бы она ни хотела. Пустота между фактами пугает, огромная и напроглядная, недоброе знамение над и так дерьмовой ситуацией. Нужно быть осторожной, но первая мысль, как всегда — сбежать. Но из собственной головы, увы, выхода не предусмотрено.
Что-то недобро скребло на душе, как аллергия, как знакомое чувство, естественная реакция организма на что-то неестественное. Она знает, что это, но боится признаться самой себе.
Порочный круг имеет свойство замыкаться, мерзким уроборосом тянутся сквозь каждую секунду бытия - змей Мидгарда, обречённый и сломленный, как и все они здесь. Сказки, сказки, сказки. За целых полсотни лет Кики перешла дорогу многим, больно наступая на пятки, от души растаптывая любое хорошее мнение о себе. Потому что она не хорошая, нет, она инструмент. В своих ли руках? Впрочем, есть такие шрамы, коим неположенно заживать, те, что протягиваются вдоль пустой души. Глубокие рубцы, которые до конца их дней будут красоваться где-то внутри, под тонной напускной грубости, под самомнением и страхом. Ведь Кикимора делает больше себе через других: бежит там, где могла оставаться, врёт там, где могла бы сказать правду. И будь бы у неё чуть меньше самообладания, всё было бы иначе, нет. Мора бы никогда не оставалась в стороне, не уповала на вечный нейтралитет - ведь единственный способ избежать очередного витка, сломать мерзотный круг пополам. Мора морщит нос, стараётся не думать об этом сейчас.
Вечерняя сырость не делает ситуацию лучше, тёмная ткань длинной юбки скользит по бледной ноге, раскрывает разрез — Кикиморе, в сути, плевать, как одеваться, ведь долго собой она оставаться никак не будет. Тёплая куртка, явно не по размеру, тёмное нечто под самое горло — всё это рябит в очередном отражении, когда Кики неосторожно цепляется за какой-то старый образ. На полголовы выше, светловолосая и тонкая, совсем на Мору не похожая, выныривает из переулка навстречу очередному дерьму — образ, сотканный наспех, поверхностный как пластиковая плёнка, потяни да порвётся. Холодок по спине усиливается, будто что-то или кто-то повторяет каждый шаг Моры с непредсказуемой точностью...
И тут — голос.
Первое, что регистрирует мозг — тот самый, проклятый, въевшийся в память настолько глубоко, что даже годы осторожности не смогли его выжечь. Ласковый, но одновременно дикий, звериный почти, который всегда напоминал ей о лесе, о доме, о том, что она пыталась забыть. Койот. Имя взрывается в сознании, и на мгновение мир качается, как палуба корабля в шторм.
Второе — боль. Острая, знакомая, от заломленной руки, от пальцев на шее. Мора дёргается инстинктивно, но хватка только крепнет, и тело предательски вспоминает, насколько он сильнее. Всегда был сильнее. Это было частью его очарования когда-то — ощущение защищённости рядом с кем-то, кто мог сломать её пополам, но предпочитал нежность. Маска. Паника прошивает сознание электрическим разрядом, когда она понимает — он прав, проклятый. Образ светловолосой девушки трещит по швам под давлением стресса, черты лица начинают плыть, возвращаясь к привычным очертаниям. Нет, нет, держись! Но организм, истощённый неделями недосыпа и голода, не слушается. Она изводила себя месяцами — ела через раз, спала по три часа, заставляла тело быть острее, хищнее, резче. Слабость недопустима, твердила она себе каждое утро, глядя на осунувшееся лицо в зеркале. Любовь делает слабой. Привязанность убивает хищника.
Волосы темнеют, скулы заостряются, и вот уже в его руках бьётся настоящая Мора — та самая, что сбежала от него, оставив только записку и кулон.
Дыши. Анализируй. Ищи выход. Но мысли вязнут в патоке воспоминаний. Его руки в её волосах. Его смех над её ухом. То, как он называл её своей и как это слово грело лучше любого огня. И то, как она засыпала у него на груди, слушая сердцебиение, чувствуя себя... безопасно. Слово, которое она вычеркнула из словаря после побега. А потом то утро. Когда она проснулась и поняла — больше не может. Не может быть слабой. Не может позволить себе зависеть от кого-то так сильно, что готова отдать всё. Любовь делает уязвимой, повторяла она себе тогда, собирая вещи дрожащими руками. Любовь притупляет инстинкты. Любовь превращает хищника в домашнюю зверушку. И она ушла, забрав только его куртку — ту самую, что носит сейчас, как талисман или проклятие. Каждый раз, накидывая её на плечи, чувствует его запах, и каждый раз клянётся выбросить. Но не может. Не может, потому что это единственное, что осталось от времени, когда она была счастлива.
Вдох-выдох. Фокусировка на ощущениях, на резкой боли в локтевом суставе, на том, как пальцы Койота неумолимо сдавливают горло, не мешая дышать, а заставляя каждую мышцу цепенеть от ужаса. На автопилоте Мора будто отстраняется, наблюдая за собой со стороны, словно случайный свидетель чужого затмения. В голове — гулкое эхо, разламывающее хлипкую преграду между прошлым и настоящим, и вот уже вся она — сплошной нерв, сверкающая жилка, по которой бежит дрожь. Он называл её своей. Собственнически, по-детски, как будто в этом было что-то безусловное и вечное. И Мора, как бы ни хотела отрицать, подпитывалась этим чувством: что кто-то способен принять её полностью, даже с теми частями, которые она сама в себе ненавидела. Она обещала себе не поддаваться, не терять лицо, не позволить ему увидеть, что она до сих пор вспоминает всё до последней детали. Но память — самый жестокий из врагов. Особенно сейчас.
— Так вот в чём дело, — проговаривает она его слова с горькой усмешкой, чувствуя, как дрожат колени. — Всё такой же романтик, Койот. Всё те же нежные прозвища для своих жертв.
Мора пытается повернуть голову, чтобы увидеть его лицо, но хватка не позволяет. Только голос, только дыхание на коже, только эта невыносимая близость того, кого она пыталась вырезать из сердца, как опухоль. Месяцами. Голодом, недосыпом, болью — всем, чем можно заглушить память о его прикосновениях. Белёсый рубец под сердцем, который не выцарапать и за столетие, не вымыть, не обелить. У неё в кармане нож - дотянись второй рукой, тёмными от лака ногтями по холодному металлу, но пальцы дрожат, не хотят. Нет, Кикимора не может попросту пырнуть его ножом. Даже если он тут её и убьёт. Любовь делает нас слабыми.
— А-ага, как будто у меня есть выбор… — говорит она тише, и в голосе появляется что-то опасное, острое, как лезвие. Она делает паузу, собирая силы, чувствуя, как куртка — его куртка — жжёт плечи. Конечно же.
Ложь, шепчет внутренний голос. Ты голодаешь уже месяцами, изводишь себя, чтобы быть резче, хищнее, но всё равно помнишь каждое его прикосновение. Всё равно носишь его куртку. Всё равно, засыпая, представляешь его руки в своих волосах.
— Впрочем, — добавляет она с усмешкой, которую он не видит, — ты ведь не за воспоминаниями пришёл, верно? Что-то о грехах упоминал. О плате. — Голос становится холоднее, острее. — Так сколько я тебе должна, милый?
Отредактировано Kikimora (06.08.2025 00:59:53)
Поделиться406.08.2025 11:32:04
"Вот умница" - внутри него что-то радостно ликовало, она сбрасывает маску других людей, явив ему себя настоящую. И этот облик был самый прекрасный из всех, от него не несло ложью, пусть сейчас несло страхами. Ах, сколько раз он шептал ей, пытался донести, что ей не нужно прятаться, не нужно мерять чужие лица, чтобы быть для него самой желанной и нужной. Сколько раз он говорил, что только этот облик хочется видеть в этом трижды проклятом мирке, в котором они оказались, что прятать его это позор и недостойно ее. Она была прекрасна, но безмерно труслива. И куда завела их обоих её трусость, если не в ад. В их собственный ад одиночества и тоски, преступлений и предательства. Побег он не простил или же?..
Он не мог сказать точно. Он так хотел её ненавидеть, но понимал, что не испытывает ненависти. Он ненавидел себя, что сделал ей больно сейчас, что оставаясь по близости, так и не сделав ни одного шага, чтобы вернуть или поговорить. У них был шанс, у них было право на счастье, на человеческую нормальность, но каждый из них отвергал все по своему. Он тянул её в бездну преступности, но с покорностью замирал, занося руку над очередной поверженной жертвой, если она требовала остановится. С ней он был лучше, с ним она была лучше. Порознь они тонули в пучине безумий, он сорвался с цепи, носясь вокруг в ошейнике без поводка. А она? Она копошилась в своём собственном болоте, забыв все, что он вдалбливал ей в голову. Она должна быть собой, играть роли других, когда то было нужно. Ей нужно всегда. И оба они сейчас лишь жалкая тень себя прежних. Счастливых. Живых.
- А ты все так же позоришь себя и прячешься под масками случайно выхваченных взглядом в толпе прохожих? - он не дает ей двинуть головой, не хочет смотреть в глаза. Так проще держать голос ровным, так проще делать вид, что тебя не трогает и не задевает встреча. Что до боли знакомая потертая куртка не заставляет метаться мысли в череде бесконечных глупых вопросов. Сотни тысяч зачем, почему крутятся в его голове, пока он играет с ней в дерзость и наглость. Когда обида настолько сильна, что единственное желание это причинить вред и сломать, но даже выкрученная за спину рука - его личная драма, наложенное проклятие. Её неудобства и дискомфорт цена его близости, возможности почувствовать ее снова. Так близко, что в голове воспоминания словно калейдоскоп, они крутятся асимметричным узором, побуждая глаза становится мокрыми. Вдыхая, он видит ее обнажённую спину, слышит смех, когда ткань спадает, приманивая зверя к себе. Выдыхая, видит довольную улыбку на лице, когда подражая таким ненавистным ему людям, они сидели в каком-то парке, она, он лежал головой на ее коленях, наслаждаясь нежными касаниями ее пальцев к своим волосам. Воспоминания душат не хуже, чем его собственные пальцы мешают ей дышать полностью.
- У тебя БЫЛ выбор и ты выбрала и сотворила хрень. Потому то мы с тобой стоим сейчас, наслаждаясь обществом друг друга и снова стали так близки, ну как же не радоваться? - звучит ей на ухо голос хищника, скрывать собственную истерику тяжело, он позади неё разгромлен и разбит, играет с ней в уверенность и силу, готовый разлететься тысячами осколков под её ногами. А ведь она могла подарить ему ненависть, поступив подобно твари, но подарила кулон. Вот он, висит на шее и давит и давит и давит, невыносимо и совсем не легко. Она не стала тварью, словно кайф лишь помогла к себе привыкнуть и исчезла. Испарилась в ночи, оставив его пусть и не одного, но в одиночестве. И без куртки. Ей та шла больше. Ей вообще слишком шли некоторые его вещи.
- А ты пойди угадай, зачем меня принесла сюда неладная. - смешок, наигранно гадкий. Нет, он хочет взглянуть, поймать хотябы край её взгляда, какую-то часть лица. Может потому наклоняется, больше не зарываясь в волосы, может потому с шеи как то слишком дергано убрав свою руку, он берёт её за подбородок, за щеки, сжимая пятерней, заставляет повернуть голову, слишком не аккуратно, может потому губы встречаются с губами, стоит ему не просто повернуть, но и заставить задрать голову. Они мягкие и горячие, они дрожат, предатели, пока его держаться ровной устойчивой линией. Но долго ли она будет такой, когда касаешься так бесцеремонно близко, сливая два дыхания в одно, когда тревожишь помыслы, бередишь старые раны, желая свести с ума или сойти самому, не спросив разрешения. Таков он был с ней, просто делал, не думая ни о чем. Становился настоящим, воющим романтиком с ночных дорог. Мягкость не исчезает, как бы она не хотела, как бы не дергалась. Сдаться и вкусить, сорвав сладкий плод, поддаться порыву воспоминаний, эмоций не забытых ни за что и никогда. И если честно, я очень по тебе скучал. Его губы раскрываются и тянутся к ней, такой уверенный в себе, в одном единственном движении губ, в одном прикосновении. - Столько, что тебе не хватит для расплаты одной жизни - снова рычание, в её губы, но уже в злости, в обиде, чтобы поняла, запомнила, осознала, он не отпустил, пусть больше и не смел двигать губами в подобии краткого поцелуя, кроме как рычать слова, боясь заглянуть в глаза, ей стоит их поднять и он утопленник, он снова бросит всех, лишь бы быть как можно ближе, а потом бросит к её ногам весь этот ублюдочный мир, чтобы остаться лишь с ней вдвоём. И он сделал бы, расшибился бы в лепёшку, но принёс в окровавленных зубах, словно палку, за которую пришлось бороться, которую пришлось выгрызать из чужих жадных охочих до власти лап. Но сейчас не мог сделать и шага, такое банальное заученное движение забылось, стоило ей вновь попасть в его руки.
Отпускает её руку, пленил по другому, крепко и сильно обняв. Любовники, что спрятались от всех, которым мешали насладиться друг другом где-то кроме замызганной портовой складской дороги. Пальцы смыкаются, сминают и тянут ткань чужой одежды. Ах, сколько знакомых троп открыто его рукам, пожелай он быть наглецом, наплевать на чужие чувства. Вверх или вниз, чтобы коснуться того, что стало для него,к сожалению, запретным. Тяжело контролировать инстинкты, оставшись по сути своей, все тем же животным. Она ушла, он терял человечность, оставив лишь облик. Он убеждал себя в этом, раз за разом твердил, что все, они оба вольны делать что хочется. Лжец, самый великолепный на свете обманщик так и не смог обмануть себя. Он привязался к ней, потонув в любви и нежности, а потом его выбросили обратно на холодный берег, ненужную игрушку. В злости пальцы сжимаются сильнее, он с лёгкостью прорвал бы и куртку и что угодно, но не хочет вредить тому, что кажется объединяло их до сих пор. И можно прикасаться к телу, можно прикасаться к губам, дразнить, но все это тщетно. Она его сказка, сбежавшая, без счастливого финала. Ведро с холодной водой было беспощадно тем утром, когда они проснулся один.
- Но сначала... Мы разберемся с тем, за что ты еще можешь расплатиться - он должен был отодвинутся, оставить её, держать за плечи, чтобы пугать взглядами, в оскале раскрытыми губами, демонстрируя клыки. Не сделал, просто не смог. Такая родная, вот она, едва держит себя, чтобы не дать волю дрожи, снова с ним рядом, не по желанию, пришла в очередной его лжи. Но губы уже не на губах, слишком невыносимо чувствовать и бездействовать. Нехотя убирая своё лицо, с нежеланием отпуская её, обе руки смыкаются в замок на её животе. Объятия жаркие, такие мы любим вроде, которые дарят мнимое чувство защиты и пустую надежды. Доверие возникает через несколько секунд. Его подбородок аккуратно занимает своё законное место на её макушке. Койот улыбается, самодовольный, закрывая глаза. Никуда она уже не денется.
- Скажи мне, дорогуша, ответь только на один вопрос... Что случилось с тем, что тебя просили достать? Что пошло не так и почему? Ах, прости меня, вопросов стало больше чем один. - тянет слова, усмиряясь от её близости. Так же нежен, как годы назад, так же заботлив и ласков. - Ты же знаешь, что всегда можешь рассказать мне правду, я пойму. Мне просто нужно знать причину, почему ты, именно ты, подвела так внезапно. - стоять за ее спиной он мог бы долго, долго мог вот так, отпустив подбородок миролюбиво рычать ей слова. Но не хотел. Он хотел рискнуть, хотел убедится, что все еще любит или то лишь ностальгия, привычка, обман для обманщика. Он резок в своих манипуляциях, не позволяя опомнится, руки убрав с живота, поворачивает к себе, заставив ее потерять равновесие. Она почти падает, но он встречает объятьями одной руки, скользнув по спине до лопаток, ладонь его замерла в требовательном нажиме, пока вторая, нежно коснувшись, вновь поднимает её подбородок выше. И только взглянув в её лицо, настоящее, только встретив глаза, он будто способен поставить точку среди множества запятых. Он тонет в отведенном в сторону взгляде, но теперь знает, где кружат эти проклятые бабочки, которых, будучи сказкой, он глотал не задумываясь. Вновь склонившись, снова горячее дыхание у нежного чуткого уха. Обжигая, он ласково шепчет: - где чертова папка, Кики? - а внутри беснуются и пархают своими тонкими крылышками маленькие крылатые монстры, взмах их оглушител, они разрушают его изнутри, точки стержень злости, поглотив обиду. В его животе им было вполне комфортно.
Отредактировано Coyote (06.08.2025 23:52:49)
Поделиться507.08.2025 01:00:37
Любые осколки рано или поздно положено собрать, но вместо этого Кикимора сжимает цветное стекло пальцами, специально, делает себе больно достаточно, чтобы не одуматься. Ведь ей нечего терять. У неё нет ничего, даже крохотной искры свойственности, оставленной где-то среди пыльных полок архива. Кикимора верит в своё исправление наполовину, зная, как её душевные порывы обычно заканчиваются. Один из них, например, сейчас больно заламывал её тонкую руку. Она проклята от самого создания, проклята на вечные попытки исправить то, что никогда "правильным" и не было. Сама суть, искаженное "Отцом" нутро, наспех сотканное из шепота и пересказов. Тяжело быть правильной, если ты такой не создавалась. Но всё же. Одежда скользит по лопаткам, вдоль чёрного узора на спине, Мора пытается вернуть злосчастную куртку обратно, но выходит как-то криво. Стыдливо. Будто Койот не знал её вдоль и поперёк. Какая глупость. Но не может. Врать себе, что прошлое спит ровно, не встаёт из могилы, как призрак? Пожалуйста.
В долго и счастливо верят только маленькие девочки, а Кикиморе уже за пятьдесят, она не наивная принцесса в розовом платье, нет. И всё же, она верила в две вещи: рано или поздно весь этот фарс закончится, и что у неё всегда был шанс стать лучше. Как она когда-то была, как когда-то наивно мечтала. Мысленно что-то тянет её обратно, на коротком поводке собственных ощущений, собственных предательских мыслей и воспоминаний. Она сделала свой выбор две недели назад, оставив часть своей мерзкой извращенной чести далеко позади, так почему же она не может оставить там же свой страх? Свою гордость? Свои закостенелые предубеждения? Что-то внутри тянет, сжимается, разрывается под давлением - если Мора может сделать шаг в пустоту, то почему просто не может вернуться обратно? Потому что нельзя. Простая истина, как остриё ножа: не дано просто так возвращаться в прошлое, если оно само тебя не отпустило. Здесь не работают законы прощения, не прорастают искупления. Прошлое настояло Кикимору, как горький самогон, и когда градус добрался наконец до мозга, уже невозможно было остановиться — только крепче вцепиться в себя старым звериным хватом. Отсюда и бесконечное повторение ошибок: вечный рефлекс возвращать одолженное, отрабатывать долг, даже если никто не ждал возврата. Особо некому было ждать. Ноги, кажется, ломает судорогой, но Мора двигается, наступает на неправильные мысли, как на сраные грабли. Да, больно, но тут никто не даёт пощады. Блеск неонового света отражается в лужах, в мокрой коже лица, в дорожной пыли вперемешку с солью — город хрустит под подошвой, приветливо-враждебно, будто помнит каждый её шаг. Она стоит вот так, вломившись в ночь, и чувствует: за спиной Койот, жадный к каждому движению. Быть может, единственный абсолют в её истории.
Так бывает, когда живешь не свою жизнь. Притворяешься, воруешь, врёшь. Начинаешь воровать у себя, врать себе, быть кем-то другим.
— Если бы у тебя была возможность, неужели ты бы не поступил так же? — она говорит спокойно, всё старается уловить в диком сумбуре что-то знакомое. У неё выходит. Бережно спрятанные угольки бывалой любви, невыносимые для неё самой - такие же, но совсем другие. Будто ничего не поменялось в этом мире, стагнировало как каждый аспект жизни в этом проклятом месте, и даже слова у него — старые, привычные, уютно-колючие, как раннее мартовское утро. То, что было между ними, ещё свербело под кожей, но уже не рвалось наружу. Это она сама повторяла, усердно изображая привычное безразличие перед зеркалом. Просто легло кривым шрамом, который ты никогда не прячешь, если уже когда-то показал. Она сжимала пальцы в кулак, чтобы не дотянуться до него снова. И снова. И снова. Потому что Кикиморе было бы в сто раз легче вырезать наживую себе сердце, чем хотя бы поцарапать его ножом. Она всегда была на полтора шага позади, впутывалась в знакомые слухи, следовала по кривой тропинке в один и тот же тёмный лес. Кики боялась услышать плохие новости, настолько, что незримо вела свою игру за чужой спиной. Волновалась. И вот куда это её привело. Поверженная свой собственной неумолимой глупостью. Человечностью, о которой так отчаянно мечтала. Вот он твой сраный гуманизм.
Ему хотелось, чтобы она была собой всегда, чтобы больше не пряталась в чужих лицах, чтобы не боялась быть той, кто ей самой ближе всего. И Кикимора это начала, нарочно лезла пальцами в старую рану, пытаться обогнать неизбежность. Но для неё быть собой — это словно вынырнуть из воды, когда лёгкие горят, а мир вокруг пытается задушить. Быть собой страшно, когда ты не знаешь больше, что ты такое. Там, в её тревожных воспоминаниях, были ещё какие-то осколки былой личности. Так зачем же давать кому-то такую власть над собой? Вот именно такую, способную переломить её вчетверо одним движением, нарушить и без того несуществующий баланс. Мора искренне хочет оставить на чужих губах кровавую отметину, напомнить, что она - сила природы, а не нежная девица. Но не может. Она не терпит, но и не старается отпрянуть, полагаясь лишь на собственную молчаливую интуицию. Это взаимное разрушение, по её мнению, но на деле же? Смятая в цепких пальцах кожа, условная свобода в таком простом жесте - Кикимора ломается наконец. Одним поцелуем. Одним решением. Её дыхание всегда ровное, статически белый шум, спокойная радиоволна. Сейчас же она их не отличает, всё смешалось, остаточный адреналин и горящая кожа под пальцами Койота, и чужая близость не как насилие, а почти как утешение. И утешение, возможно, в этом моменте и было самым страшным. Не привычка к боли, не умение выжить на голом инстинкте, а именно это, слитое в один тугой спазм ощущение: если кто-то всё-таки убьёт её, то пусть это будет он. В этом был какой-то идиотский, почти магический смысл. Практически эстетика.
И, мать его, как же просто было выбить землю из-под её ног. Вот так, банально. Кикимора чувствовала, как каждая клетка её тела наполняется этим странным, знакомым теплом, которое исходило от него. Это было не просто тепло, это был огонь, способный сжечь всё дотла, оставив после себя лишь пепел и воспоминания. Она знала, что должна сопротивляться, должна оттолкнуть его, но её сердце, предательское и слабое, билось в унисон с его дыханием, напоминая ей о тех временах, когда они были одним целым. И вот теперь, когда он снова здесь, так близко, она чувствовала, как её душа разрывается на части. С одной стороны, она хотела бежать, спрятаться, забыть всё это, как страшный сон. Но с другой — она хотела остаться, почувствовать его близость, позволить себе снова поверить в то, что когда-то казалось вечным. Знала, что это безумие, что это больно, но её сердце, упрямое и глупое, отказывалось слушать разум. Кикимора была уверена: обмануть себя здесь не получится. Она — не чистовик, не вариант без черновиков, в ней сама суть ошибки, повод для её существования. Каждый раз, когда она пыталась собрать себя заново — из сгоревшей бумаги, из углей, из пепла — получалось всё более кривое, всё менее пригодное для жизни существо. И всё же, не было в ней и намёка на привычную слабость. Было только это странное, гипнотическое тяготение, в котором стыдно признаваться даже себе. Она знала: должна сопротивляться, должна оттолкнуть его, но сердце, предательское и слабое, билось в унисон с его дыханием, напоминая ей о тех временах, когда они были одним целым. Какой позор, честно говоря. Она сколько раз себе обещала — не дать себя размякнуть, не таять, не возвращать эти рваные эмоции; но стоило ему появиться, и всё летело к чертям.
Тепло чужого дыхания у уха. Шёпот, который мог бы принадлежать любовнику или палачу. Вопрос не бьёт наотмашь. Он просачивается под кожу, как яд медленного действия, достигая тех уголков души, которые Мора тщетно пыталась замуровать. Внутри неё не остаётся места для страха — всё пространство занято гипнотическим тяготением, этим постыдным, сладким ужасом узнавания. Вот оно. Дно. Самая глубокая точка её падения, и у неё лицо Койота. Все звуки города — вой сирен, шуршание шин по мокрому асфальту, гул неоновых вывесок — тонут, сходят на нет. Остается только стук её собственного сердца, предательски слабого, которое бьётся в унисон с его дыханием, и гулкое эхо его слов.
Её губы, только что истерзанные его рычанием, в ту же секунду складываются в подобие усмешки — и это не издевка, не защита, а скорее последняя, отчаянная попытка не показать, как сильно она сейчас дрожит. Смотреть ему в глаза — непозволительная роскошь, равносильная капитуляции. Но всё же, её притупленный жёлтый взгляд на мгновение мечется, назад, наверх - туда, где должен был быть он. Если им придётся разделить эти страдания, то уж до конца.
— Папка? — выдыхает она, и слово на вкус как пепел. — Какая жалость. Боюсь, это дело немного... задерживается. Вместе с моим.
Кики молчит о том, как сделала выбор в чужую пользу. Молчит, что это не было принуждением, нет. Она по своей прихоти внезапно приняла сторону того, кто по всем законам жанра должен был сдать её властям за первую пару минут. Вздыхает. Улыбается. Кротко, по-дурацки, будто вспоминает что-то светлое и хорошее. Образ, который она хотела бы натянуть на себя - почувствовать себя чем-то иным. Но не сейчас. Не сегодня. Мора расслабляется, по привычке, будто бы между ними не происходило всего этого дерьма, будто они всё ещё в прошлом, в её доме - не таком пустом и неуютном, как сейчас. Эти объятия не просто ей знакомы, нет, они самые, мать их, родные в этом мире. Кикимора не сопротивлялась. Она приняла его хватку, как принимают родимые шрамы, как принимают неизбежность старости, как признают, что смерть — не худший из сценариев. В душе у неё давно не осталось живого места, каждый кусок был выжжен или выморожен, но даже в пустоте нашлось место для этого момента. А всё же, она бессовестно жадно тянулась к этим детским грёзам. Бредила ими в моменты отчаяния, вытаскивала из памяти.
— У меня возникли непредвиденные трудности, — она произносит это с напускным безразличием, словно говорит о досадной помехе, а не о катастрофе, которая поставила под угрозу её существование, — Это чёртово дело осталось в архиве, и возвращаться я за ним не буду. У меня были причины так решить, к твоему сведению.
Сказка отстаивает невидимую границу, свой последний бастион попыток обернуться чем-то другим. И причина вовсе не важна, ведь в своей сущности она раз за разом тянулась к этому, но никогда до этого не бросала своих дел. И он знал. Они оба знали, к сожалению. Кики, Кики, Кики. Никто не смеет так её называть, никто кто не может подойти ближе полметра без риска быть убитым. Ки-ки. Такая простая, банальная и глупая кличка, самая животрепещущая. Ей не нравится быть уязвимой, в лёгкой панике схватиться за его локоть, чтобы не упасть окончательно, крепко, но отчего-то даже ласково. Не нравится же как просто он меняет её положение, но противиться внезапности не может - Койот наверняка знал, какой паршивый вестибулярный аппарат у Кикиморы, вот уж точно. Он что-то говорит ей на ухо — тихо, слюдяное, будто бы по секрету. Кикимора не ловит смысла, только саму вибрацию: всего одна октава, и её бросает в жар. Держится, не отпускает, больше для себя, чем для стабильности.
— Так что, любовь моя, — её голос натурально дрожит, — боюсь, тебе идти туда самому, или выслать ещё одну крысу. Я не возьмусь снова. Вот тебе правда.
Тёмная ткань юбки неловко раходится, когда тонкие ноги опасно скользят по земле. Почти. Вторая рука не слушается, вверх, навстречу – осторожно убирает прядь за его ухо, неспеша, задерживается на коже. Знакомо. Ужасно. В эту игру может играть двое. Только вот Кикимора больше не играла.
Отредактировано Kikimora (07.08.2025 01:01:03)
Поделиться607.08.2025 12:03:24
Рычание служит ответом, он так многословен, когда вопросы становились неловкими. Дурная привычка, которую она раньше считала милой, а он краснел всякий раз, когда инстинкт лез впереди разума и фырчал, заставляя смеяться, там, где она хотела быть суровой холодной стихией, он оставался животным и реагировал по животному глупо и забавно. Провалена скрытность, загублен холодный образ, его рушится легче, пусть продержался немногим дольше. Он собирал всю свою волю, все силы, чтобы быть страшным, быть опасным, но её голос ломает его через колено. Легко и беззаботно. Вот он, твой настоящий зверь, держи не хочу.
Прикосновения не несут ему наказание. Он мечтает о нём, желает, рви зубами его наглые губы, грызи путь к собственной свободе только лишь потому, что он посмел сделать чуть-чуть больно. Оправдывать себя частью грубой игры , представлением для неё, он не собирался и жаждал искупления за каждый свой поступок, за каждое движение, что кололи её, делая неприятно, больно. Дернулась кожа, на чертов миг сложившись напряжённым оскалом. Она не рвала на части, не сплёвывала кровь, провоцируя погоню освободившись, разглаживая ярость от правосудия, что над ним не свершилось. Она принимала, уничтожая уверенность, пошатнув, дозволив свершится слабости, пьянящей, так горьки и сладки были её губы в эту краткость их единения. Порочный круг обнаженной эмоциональности. Чувствуй безнаказанность, тянувшую в прошлое. Ключи бери и заводи и управляй как хочешь. Зверь вновь падет к твоим ногам, о дикая непостоянная природа, его пожравшая. Разрывая секунду, слишком лениво, слишком нехотя, он вспоминал её, скакал, будто перед диким огнём в столь же диком безумном танце. Все было кончено с её уходом, так какого черта сейчас так жаждал коснуться нежным укусом её ушка, какого черта осмелился шептать в него слова. Убери руки, беги или убей, впереди она, сзади свобода обшарпанной вечерней улицы. Оставаться значит погибнуть с ней снова, оставаться не значит решить возникший вопрос. Оставаться это провоцировать зов собственной памяти, она распоясалась, гадкий подстрекатель. Она делилась с глазами печалью, закружила в карусели, пока лицо вновь щекотали его нос. Все кончилось с её уходом, вот только ничерта не закончено, чередой её точек, в бессловесности диалога мелькали его настырные запятые.
Папка. Всего-то чертов предлог для встречи. Я решу проблему сам, так он сказал своим, тем, кто знал и её и его, кто готов был взять на себя ношу, что обязательно рухнет на его плечи снова. Ты совершила ошибку, пришла в моей куртке. Но разве же мог он пустить кого-то другого, когда устал бегать, устал шарахаться рядом в собственном бессилье, когда страшно открыть рот и разобраться, сказав правильные слова. Все дело в папке. Гори ты огнём бумага, пока она дрожит в его руках, уверенных и сильных, сплетавших перед ней ложь, что она хоть на секунду могла быть ему не нужной.
- Вот как. - вот оно, ясность в чужих словах. Ему не интересно, он просчитался, демонстрируя раньше времени. Нет, было интересно, но раньше, долгими минутами назад, томясь в ожидании, он думал о папке, о деле, о чем угодно. А потом она ловким движением пальцев, словно художник, стерла все, рисуя заново каждую мысль. Чужая дрожь, совсем не чужой запах, слабость, которую она пересиливала, лишь бы не уступать ему так легко. Пусть говорит, пусть безразлична словами, но он скучал по ним, по жестам. Танцуя этот танец под моргающим неоном вывесок рядов, складских номеров, он слушал ее дыхание, подпитывая угасающую уверенность. Ай к черту, ложь все, ни капли уверенности в нём, волнение и страх, любая операция риск, их встреча риск ещё больший, но она тут, целая, невредимая, живая, а что еще ему было нужно знать для счастья. Только это и ничерта больше, вот вся причина, банальна до дрожи.
Надрезы, раны и надломы, разделившие их он наспех штопал иглами. Старался из-за всех сил, не думая а нужно ли это ей. Машинально, по живым ранам, что казались мёртвыми, удачно притворялись. Он тянул, она хваталась за него, заставляя вздрогнуть под одеждой, заныть, ему не хватало касаний, не хватало ласки, но только её. Все остальные померкли в ту минуту, когда он рискнул ввязаться в серьёзность. Взял ключи и завел и управлял как хочет лишь сейчас он, она была хреновым водителем, но до безумия сладко принималась к его спине, сидя позади в очередной из поездок. Острота чужих исчезла, похищенная ею в побеге, а сейчас вернулась, всего лишь одно прикосновение, которое он провоцирует сам. Дрожь, её голос тоже сломался, дрогнул, как и она вся. Как и он.
Он слышит, как расходится ткань на юбке, звук будит отчаяние, ему противится сложно, звук нечаянная провокация, сколько раз он срывался, стоило только услышать, специально, случайно, не сосчитать. Вскипая знакомым тянущим его вперёд жаром, он остаётся на месте, недвижим, лишь сильнее тряслись его руки, наливаясь свинцом, тяжелея. Она тянется к нему, она касается, убрав волосы, задержалась на коже, он вновь дрогнул, наклоняя голову навстречу нежности. Воздух между ними искрился волнением, незавершенностью, колол электричеством, осязаемый. Склонив голову на бок, встречая её пальцы, закрыв глаза, он ясно видел во тьме свои желания. Её. Только её. Но провокационная случайность улетучивается, не будет как раньше. Не подхватят сильные руки, в готовности его всегда и везде все сделать для неё, утолить желания, подарить нежность, защитить, отбиваясь от кого угодно. Способный для неё на все, он сдержался. Все стало иначе. Любовь, опьяняющая пылала в крови, но он обуздал... "Да к черту!". - с ним все по старому, он вновь соблазнившись ею, не смог сдержаться. Раньше было уместно, раньше было можно, сейчас не как раньше...
Тяжёлый вздох, он хочет найти оправдание возможному бездействию, но не может ничерта. Его трясет и кидает по ветру, словно сорванный с цветка лепесток, лёгкий и невесомый, желание крутит, то ласково поднимая, то грубо швыряя обратно. Бездна страстей, вот там твоя палка, в этом чертовом болоте, залезь и достань. И он мать его лезет, достаёт. Плевать, что вокруг улица. Согреет рука, что в смелости отпускается в низ. Плевать на посторонних, когда обжигая кожу ведëшь вверх, скрывая руку в разрезе чужой юбки, открывшемся для него с такой кажется охотой. К чему слова, когда можно молчать, забыв как важны порой звуки, что человеки дают другу другу, прежде чем делать. В мыслях её лицо, золотая опадающая листва её глаз, она зовет, она манит , осень свела с ума и сгубила, похоронив под листопадом. Горячий воздух жгет кожу где-то на её запястье, поворачивает ещё, почти невинен поцелуй где-то в районе запястья, почти откровенно движение руки в чертовом разрезе одежд.
Ветер кружит кругами почерневший обожженный лепесток, золотой лист сброшенный деревом. В своей наглости, в своём голоде, в своей не угасшей любви к ней, он мучит вестибулярный аппарат возлюбленной, зная о её слабости. Ничего не мог поделать. Стена не радует их спасением, развернув холодные объятия, она дарит устойчивость, осознанность. Одно единственное, что понятно им обоим. Твердая поверхность под кем то из них. Она прижата, она схвачена руками, он подхватил с лёгкостью, поднял, преодолевая те несколько жалких шагов до поверхности. Стена шатается под её спиной, да и не стена вовсе, обшарпанная дверь им не рада, скрипнули старые ржавые петли сельского ангара. Протестующие взвыли. Ему плевать.
Бежит вниз горячая наглая ладонь, под её коленом ему удобно до безобразия. Он заставляет поднять, согнуть ногу, скользить по собственному телу с боку, прижимать к себе. Ненависть подают холодной, страсть горячей, любовь держат на медленном огне, лелееют и оберегают. Койот был так себе повар, потому прыгал и путал все, что было можно. Прижимать к хлипкой двери, к себе, так откровенно, так пошло, но не делать ничего больше. Просто рядом, просто ближе, стирая все расстояния, сметая собственный фантомным хвостом. Карусель раскручивалась, держись за него крепче, Кики, в этом аттракционе не предусмотрены ремни безопасности.
- А теперь послушай.. Нет, ты только представь, а что если... А что если бы ты попалась, если бы с тобой что-то случилось? Как бы я, пёс тебя задери это проглотил? - это что дрожь? Это что слабость в руке, что держит стройную ножку? Это что, голос сломавшийся, человеческий, смешался с непонятным писком лающего животного? Это что, влага коснулась чужого виска, когда он, не осторожный, прижался щекой к её голове? Это капли запутавшиеся в волосах, когда эмоции выплеснулись через край той не единственной, но слишком скупо слезой? - Слава богу ты в порядке... - ты теряешься, Кики? Мысли твои спутник не надежный сейчас? Он сломал весь сюжет, преодолев от ненависти до любви одним единственным шагом или в несколько маленьких. Его глаза блестели болью, тревогой, губы на виске забирают свой же влажный след, эту улику он не оставит. Он её надёжность, её защита, способная только на безумие, поддавшаяся страстям. Нет, он в её руках щенок, он лаял агрессивно, не прятался, но послушно бежал назад к её ногам. Так было тогда, так осталось и сейчас. Но ведь это не все. А какого ему, когда расставив по полочкам, внезапно похоронен в собственной голове, план к чертям собачьим разбит и послан. Ключи сломались, отказали все тормоза. Уже не нужно держать, когда она вроде смирилась и сама держит на весу свою ножку, зацепившись за него. Уже можно искать её руку, все еще придерживая второй ниже талии, для устойчивости, для удобства, никаких приличий. Можно сплести пальцы, поймав её маленькую ладонь, сжать, подняв и прижав её руку к хлипкой двери, давить своей.
- Я боялся каждый чертов раз, когда ты шла на дело. Всегда, ни разу не мог усидеть спокойно. Но тогда я был по близости. А ты... Чертовка, ты напугала меня слишком сильно. Ты пропала, не явилась. Плевать мне на деньги, плевать на бумаги. Мне не плевать на тебя. - сладок или горек голос для нее его голос, греет теплом или жжёт холодным касанием её собственного безразличия. Он не знает, он не смотрит, не влечёт золото чужих очей, стоит носу уткнуться в открытую шею, ведь голова так удачно поднята выше, так удобно задран её подбородок. Обнажая клыки, он сдерживает необходимость прикоснуться, скрывая, губами касается кожи, такой горячей. И плевать, что она не договаривает, не раскрывает всей правды. Её сердце он слышит, он чувствует пульс в венах под своими губами. Он вспомнит об этом позже, а сейчас, пожалуй, даст ей возможность ответить, но не даст возможности спокойно дышать, продолжая касаться носом кожи, вспоминая, открывая её заново для себя. Её запах, такой близкий, такой... Её.
Отредактировано Coyote (07.08.2025 12:44:33)
Поделиться707.08.2025 23:11:52
Все эти месяцы мучительного самоистязания — каждое бессонное утро, когда она заставляла себя вставать, каждое дрожащее дыхание, пытаясь выжечь из памяти его образ, превратить сердце в холодный камень — теперь кажутся детской игрой в песочнице. Потому что рядом с тем, что происходит сейчас, все её прежние страдания меркнут, словно блеклые тени на ярком солнце. Это всё фарс, ложь, мнимая попытка казаться, а не быть. Жизнь несправедлива, даёт и забирает, не оглядывается назад, не меняет своих решений. Только ломает, ломает, ломает; судорожно накреняет и без того израненное сознание. Так страшно. Так непонятно. Это жизнь — умение принимать ответственность за свои решения. И её решения едва ли отличались умом. Кикимора не глупая, нет, она трусливая. Осторожная, как сама любила это называть, описывая границы допустимого очень чётко. Предатель среди предателей. Изменник среди изменников. Брут, удавленный жалостью к себе и вселенской завистью. Ведь двадцать три ножевых раны в чужой спине — лишь пустяк перед завистью, которая пожирала её изнутри. То, что не давало жить, не давало существовать в вечной гонке с недоступным величием, с совершенством. Кики знает, что никогда не будет идеальной, но возлагает свою голову на плаху ради хотя бы жалкого мгновения. И сейчас, быть может, она готова сдвинуться, готова отказаться от безудержной гонки. Так, как не могла отказаться, когда ушла.
Его присутствие — не просто физическое соседство. Это гигантская волна-цунами, которая сносит и размывает все её укрепления: баррикады разума, последние остатки гордости и осторожности, эти хрупкие стены, которые она так тщательно выстраивала между прошлым и настоящим. Мора чувствует под ногами дрожь — будто её внутренний мир переживает собственное землетрясение: грохот разрывающихся плит, звон падающих обломков, и она боится, что после этой катастрофы не останется ни одного целого фрагмента. С ужасом понимает: я думала, что готова к этой встрече. Что стала достаточно сильной, чтобы выдержать его взгляд, его прикосновения. Какая же я была наивная. Кикимора не отступает, с той же глупостью продолжая бессмыслицу во имя святой идеи. Ведь всё поменяется, если свергнуть узурпатора. Ведь всё поменяется, если вытравить из своего сердца последнюю жилку, способную на любовь. Едва ли поменяется. Особенно, когда узурпатор держит тебя так близко, помнится тебе самым родным существом, обманутым собственной наивностью. Нет, так нельзя. Нет, она останавливает свой нож на двадцать втором ударе. Кики ошибок прошлого не совершит, не позволит себе торчать в этой спирали из ненависти и лжи. Раз уж один человек смог разглядеть в ней добро, то и в себе она его увидит. Рано или поздно. Хотя бы сейчас.
Она не любила своё тело по множеству причин, но именно хрупкость претила ей больше всего. Быстрая, уворотливая, но стоит ей лишь на мгновение сдать позиции — и все преимущества улетучиваются. Порой она лишь удивлялась, с какой лёгкостью удаётся поднять её тело, удивлялась и где-то глубоко в душе злилась. Кикимора думала о ивовых ветвях, когда Сказочник дарил ей форму, но вместо хлёсткого удара получила тонкость. Красиво, но бесполезно. Холодная, гладкая стена позади неё — единственная честная вещь в этом мире. Слишком буквальная, чтобы сойти за иллюзию. Она не обещает тепла, не играет в ложную мягкость. Но даже её ледяная бесстрастность бледнеет перед пламенем его тела. Его кожа излучает жар сильнее любого огня, обжигая её щеки и шею, и где-то между ними пульсирует невыносимая близость.
Сначала она не понимает, сквозь густой туман собственных ощущений, сквозь опьянение от его прикосновений. Койот слишком близко, и это ломает последние её барьеры, словно неумолимый кузнец испытывает молотом каждую деталь её брони. Кикимора может быть пределом чужих мечтаний, точнее то, что она из себя строит — неугомонная сила природы, переменчивая и никогда не одинаковая. Этим интересно обладать. Силой, не личностью. Но всё же было в нём что-то, безудержно напоминающее ей — его интерес сходился точкой аккурат под её способностями, колол под ребром, напоминая. Кто такая настоящая Кикимора. Сама она не знает ответа. А вот он…
Мора смотрит на дрожащие кончики собственных пальцев — они трясутся не от страха и не от холода, а от той проклятой нежности, которая, как ядовитая лоза, вырастает из глубин памяти, из давно забытых дней, когда мир не казался таким жестоким. Его пальцы сплетаются с её, и это ощущение — до острой боли родное — не даёт вырвать руку. Не хочет. Вот оно, признание, которого она боялась больше смерти.
Почему всё так сложно? В голове кружится бешеная карусель мыслей, смешиваясь с запахом тёплой земли под дождём, с мягким шёпотом его дыхания у неё на шее. Почему нельзя просто любить, не разрушая друг друга? Она вспоминает ночи, когда засыпала в его объятиях, слушая ровный стук его сердца, и мир казался упорядоченным, верным. А потом просыпалась в холодном поту, охваченная паникой собственной уязвимости. Любовь для неё стала сладким, одурманивающим наркотиком, смертельно опасным.
— Ты... — её голос срывается, становится хриплым. — Ты идиот, Койот. Полный, безнадёжный идиот.
Но в этих словах нет злости. Только утомление и тихое отчаяние. Мора закрывает глаза, чувствуя, как его губы скользят по её шее, как горячее дыхание оставляет на коже следы пламени. Сколько раз я мечтала об этом? — предательская мысль рвётся наружу. Её губы дрожали, в какой-то степени от холода, но больше — от этой проклятой, иррациональной злости-нежности, которую она ненавидела всем своим существом и тут же выдыхала на него, с каждым вдохом, с каждым словом.
— Я не пропала, — шепчет она, и голос дрожит. — Я ушла. Потому что некоторые вещи требуют времени, чтобы их обдумать. Вещи важнее безопасности. Важнее денег.
Она всегда была слишком слабой. Слабой до того, что вместо того чтобы остаться и бороться, она сбежала. Слабой до того, что два года таскала его куртку за собой, как амулет или как пытку — она так и не разобралась, что именно в ней сильнее. Слабой до того, что сейчас, прижатая к ледяной стене, мечтает раствориться в его объятиях и забыть обо всём: о гордости, о страхах, о бездонной пропасти боли и недоверия между ними.
Ты разрушила всё, шепчет ей в голове жестокий голос, знакомый как палящее прикосновение. Ты растоптала самое прекрасное, что у тебя было. Зачем? Из страха? Из гордости? Из идиотской убеждённости, что любовь — это слабость? Мора сжимает зубы, пытаясь заглушить этот внутренний суд, но он лишь разгорается ярче, питаясь её собственной болью. Взгляни на него — он плачет из-за тебя. Ты причинила ему эту боль, думала, так правильно. Брут линчует себя сам, не получив титула ни тираноубийцы, ни глупого ребёнка.
Его рука лежит на её бедре, и тепло пальцев прожигает ткань юбки, напоминая: он может стереть все её защиты одним лишь касанием. Мора дрожит, не от холода и не от страха, а от той мучительной, давней памяти тела, которая помнит каждое его движение, каждую нежность, каждый поцелуй. Мышечная память — как горькая ирония: тело хранит то, что разум тщетно пытается забыть.
— Ты боялся? — она повторяет его слова, и горечь крепка на языке. — А я... я всегда была рядом. Ты же знаешь, что я следила. Знаешь, что не могла просто исчезнуть. — Голос ломается. — Лучше жить в тени, чем не знать, цел ли ты. Не попал ли в очередное ёбаное дерьмо из-за меня!
Она прерывается, потому что правда слишком болезненна. Она сбежала не от него, а от страха потерять себя в этих чувствах. Лучше уйти самой, чем ждать, когда он поймёт: ради неё каждое его утро — риск, каждое мгновение — игра с огнём.
— Я скучала, — наконец выдыхает она, и слова вырываются, как живица из раны. — Каждый день, каждую секунду. Я голодала, не спала, корила себя — но не могла... — Голос дрожит. — Потому что иногда мы должны быть сильнее наших желаний.
Перестать любить тебя. Эти слова застревают в горле, слишком страшны, чтобы произнести их вслух. Но они висят между ними, тяжелея с каждым вздохом. Её свободная рука поднимается к его лицу: пальцы осторожно касаются прохладной, увлажнённой слезами щеки. Кикимора сделает вид, что это дождь. Соврёт столько, сколько нужно будет.
— Я этого не стою, — шепчет она, и голос окончательно разрывается.
Может, стоит попробовать? — эта мысль страшит её собственной смелостью. Что если хватит убегать? Что если пора остановиться и принять всё, что есть — со всей болью, страхами и хаосом чувств? Она стоит на грани: между прошлым и будущим, между бегством и надеждой. И где-то внутри, глубоко под слоем обид и самообвинений, зарождается тихая вера: даже сломанные вещи можно склеить, если очень захотеть — пусть швы будут видны всегда.
Отредактировано Kikimora (08.08.2025 01:44:43)
Поделиться808.08.2025 19:52:51
В его глазах все казалось таким простым. Прижимать ее к ангару, под прерывающийся гул неоновой лампы над ними, номер, ряд – просто. Касаться кожи, позволив урагану, разметавшему их по сторонам, словно они едва ощутимые им маленькие лодочки, вновь столкнуть вместе, вновь наслаждаться, вновь вкушать, изводя себя до трепетной дрожи просыпающегося желания – просто. Забыть обо всем на свете, отдав всего себя лишь ей и никому больше, в одном растянувшемся мгновении – просто. Чертовски просто понять, что ее мир: лесные болотистые просторы, плутай не хочу, погибни, ступив не туда. Его: степи, раскрытые всем ветрам, но прикрытые редкими пригорками. Смотри покуда видно линию горизонта. Но он осмелился сунуть нос в холодные края, осмелился ступить, следя лапами по ее миру, вынюхивая, завывая. И увяз в ней, утонул, ни о чем не жалея. И сейчас он не жалел, ни о том, что все пошло прахом, что все мысли сброшены, сожжены, уступив место совсем другим. В которых нет вопросов, кроме как о них. Мысли, в которых он был так типичен и предсказуем. Может, сожалел лишь о том, что не хватило сил или смелости явится раньше, проснуться по среди ночи и кинуться на поиски, когда она только ушла. Тогда было быстрее всего. Тогда, с утра, он бросился, но опоздал, не разбуженный, не тронутый уходом той, кто держала его поводок и не давала криминалу в его душе взять свое первое место и почетный приз. Потом он сорвался, впал в безумие, вирус ее предательства сжирал его изнутри. Но он не глушил, не вливал в себя литры, чтобы забыться, не прятал по карманам фасованный порошок. Не поддался слабости. Он переносил, глотал боль, жрал ее, захлебываясь собственной сочащейся желчью и кровью. Посмотри в глаза, узри что он чувствовал без тебя. Как лелеял обиду, как подстегивала она творить беспредел, втягивая совсем, казалось бы, посторонних в собственный озлобленный мир. Добро пожаловать…
- Я знаю…- он шепчет с глупой улыбкой на лице. Сколько раз она говорила ему это, не счесть. Очередной раз, но даже это кажется ласковым касанием, пусть голос ее вовсе не ласков. – Как ловко ты перефразировала фразу: я испугалась и убежала… - повысить голос совсем нет сил. Совсем нет желания быть громче. Он с радостью бы молчал, с радостью слушал бы пульс, голос, наслаждался теплом и ответом, что она дарила ему. Дрожью, касаниями. Разве есть что-то важнее сейчас, разве есть что-то важнее вообще.
Кивает, он не в силах уже говорить, он не хочет, чтобы она слышала дрожь, слышала надлом в его голосе. Тяжело. И он все знал, чувствовал взгляд, когда на загривке дыбом вставали волосы, оглядывался, но не находил ни любимых глаз, боясь встретиться с ними, испытать боль, если увидит их безразличными, отрешенным, принюхивался, едва не отплевываясь от посторонних, таких раздражающих запахов, мешающих поймать один единственный шлейф. Он дрогнул под ее словами, под голосом, кажется, его пальцы сжимают ее руку только сильнее, но ведь таким бережным он все еще остается. – Не из-за тебя, никогда…- он уже не шепчет, он хрипит или шелестит, бросаясь ответом слов. Он сжирал дерьмо тоннами, бесновался и сжирал снова, развязав кратковременную войну, едва не погибнув или все же сдохнув в ней, выпуская на волю собственное безумие. Ее не было рядом, чтобы остановить, исправить, ее руки не держали чертов поводок натянутым, не командовал голос, призвав к ноге послушную псину. Но он никогда не винил ее за это. Ни разу не думал о ее вине, только он сам, все нарекания только себе, никогда ей. Ей он не простил только ее предательство, но так охотно, так весело и отчаянно прощал его прямо сейчас, выводя носом узоры на ее коже. Такой напористый, но бессильный. Поглощенный нежностью, забывший обо всем.
И он следил за ней тоже. Находил ее, следовал за ней, в их чертовски глупой игре из страхов, обид и отчаяния. Трусихой была не только она. Самый большой трус был он, когда мог зайти в ее дом, постучаться в дверь. Вот он, встречай его в мае. В мае она его встретила вновь. Не у дверей своего дома. На чертовой всеми забытой дороге. Их май выжимался холодным соком откровений, разливался по кружкам. Стукнулось стекло. Опрокинуты стаканы под хреновый тост. Или окликнуть на улице, пролаять хоть что-то, привлечь внимание, а не молчать, затыкаться, когда стоило говорить. Когда стоило вырывать из чужих рук, в порывах глупой ревности, не разбираясь, ломая чужие кости, рассыпаясь тысячью извинений перед ней после. Прости, я не могу ничего с собой сделать, он меня взбесил, он слишком часто открывал рот и мешал мне говорить с тобой. Но он глотал и это, отворачивался, скрываясь среди раздражающей толпы. И был готов сжечь все. Его подарок для нее – пепелище города, переставшего быть родным с ее побегом. Уходом. С чем угодно, как бы она это не называла.
Ее слова заставляют его воспарить, но она же заставляет падать и разбиться об острые камни, поймав нежными теплыми ладонями для стремительного броска вниз. Радость в начале предложений. Грусть в конце. Может ли он слушать, хочет ли слышать, даже когда ее пальцы на его щеке находят правду, такой сильный, сейчас был маленьким и несдержанным мальчиком. Лжец, ставший самым честным на свете. Не смейся над ним, он сдержал, проглотил большую часть той воды, что чертила этот никчемный след его признания в чувствах. – Замолчи, прошу… – ее слова бьют точно в цель, в нарисованную маленькую мишень на нем самом. И он не был облачен броней, не увесился защитой безразличия, явившись к ней таким, каков и есть и был, в обороне он был слабее. Всегда нападал первым, всегда рвался вперед, всегда встречал грудью все, что могло погубить, покалечить. Ее слова делают больно. И он готов рыдать, обнажив этот больной клубок своей хреновой любви, вырвав его из собственной утробы. Вот он, тянет в руках, возьми, выкинь, раздави, вонзи нож или карандаш, смотря свысока или с жалостью. Сделай что хочешь, он устал бегать по лезвию их не растерзанных окончательно чувств. Оно остро, оно режет, кровь хлещет обильно, скользи и падай, лети в эту бездонную пропасть и сгинь на самом ее дне, но он хватается, держится. Кровь только сильнее сачится из новых ран. И нет такого шлема, что спрячет от мыслей о ней его голову. Не любишь – ударь, врежь со всей силы и сбеги, и беги, и беги, и беги. Вайя кон диос, любовь! Любишь – замолчи и не неси чушь. Сожми его чертову дрожащую руку, держи и не отпускай, заставь посмотреть в твои золотые глаза, ведь сам он уже не рискнет. Но она не бьет, не молчит. Он мечется от страха, в непонимании. Рычит, неспособный сделать ничего. Не койот, но жалкий трусливый кролик.
— Я этого не стою – она шепчет и он взрывается гневным рыком. Лает-лает злобный пес. – За-мол-чи. – почти теряет голос в приступе собственного гнева, когда с трудом выплевывает слово по слогам, в ее дрожащие нежные губы. Человек обращается зверем, а он и был им, диким, несдержанным. Яростное пламя в нем клокочет и не гаснет, ее слова нож или пуля, каждое – отдельная рана. Кровоточит, ноет, болит. Он не выдерживает. Не тот краткий секундный срыв нежного прикосновения к губам. Он обжигает жадностью, обжигает яростью и болью. Ее возмущения, ее отрицание уничтожено в зародыше, ведь он не позволит говорить больше, заткнув своими губами. Напористый, наглый в своем поцелуе, от шагов, от падения назад их обоих спасает хлипкая поверхность позади. – Ты достойна каждой ебучей слезы…- втянут с трудом воздух, но быстро выжжен внутри, краткий миг, когда он позволяет себе дать ей жалкий миллиметр свободы, прежде чем ворует его обратно – Ты достойна всего…- не отрывается, надломлены слова, едва слышные. Рука скользнула под куртку, вторая, отпустив ее ладонь, спешит следом, он смыкает ладони на чужой талии. К черту двери и стены, что бы там ни было позади. Он давит, заставляет прижаться к себе, держа ее крепко. Съедать ее всю в поцелуе слишком горьком, слишком глубоком приятно. Руки ползут выше, пользуясь щелью между спиной и поверхностью обшарпанного дерева, задирается чертова куртка. Никчемная помеха, что разорвется клочьями, будь у него на это желание. – И не смей при мне…еще хоть раз…ляпнуть что-то подобное…- горячо, обжигает каждое слово, он с трудом не рвет тонкий нежный слой кожи клыками, не отрываясь от нее ни на секунду больше. – Ты. Достойна. Всего. На. Свете. – выдавить из себя пять человеческих звуков, не зная, слышит ли, понимает ли, передать ей, вложить, прикоснувшись языком, почти непосильно. Но Койот до безобразия старательный.
От его пламени плотина, что держала эмоции в узде, вновь дает трещину. Опять скупые капли упали вниз, с наклоном головы, нагло вмешались в поцелуй, что, кажется, стал только глубже, обрекая на горький соленый привкус. Трогать ее было проще, проще касаться шеи, целовать до ужаса больно, но так приятно. Действуй Кикимора, выхвати нож, но бей не в спину, бей сбоку, вгоняй лезвие в подбородок. Он сдохнет на радость тебе, на потеху трусости, беззвучно прошептав лишь одно единственное короткое слово, которое будет преследовать тебя до самого конца. И сложно не понять какое, когда тебя так крепко и одновременно бережно жмут к себе, лишая воздуха. Ты всегда считала его сильным, но вот он, дал слабину и не скрыл от тебя, не защитился от словесных выпадов, приняв их. Тебе легче? Тебе лучше? Он сдохнет и ради этого, не пожелав больше воскреснуть. И нет никакого дождя, не ври ни себе, ни ему. Эта сказочка на потом. А сейчас…Сейчас холодное лезвие спрятанного в кармане ножа или нестерпимый жар его губ, бабочки, что порхают между вами двумя или пламя, что сожрет их, уничтожит, заставив осыпаться пеплом на землю. Ты и он, в смелом шаге на встречу друг другу или в очередном побеге. Вырывайся, если желаешь. Бей, если хочешь. Он примет все с тупой грустной улыбкой, сожрет, он всегда умел есть все сырым. Удивительный пес.
Поделиться909.08.2025 23:43:02
Страх сильнее рациональности. Страх бесконечного одиночества, обречённости на титул гнусного предателя. Иначе она не умела, продавала всё дорогое, откладывала, прятала — лишь бы ни на секунду не привязаться. Молчание, траур, ужас. У Брута были друзья, у Кикиморы никого нет, и не должно было бы быть. Ведь нейтралитет так просто гнётся, когда в игру вступает что-то столь банальное, как чувства. И мир неумолимо рушится. Не медленно, не постепенно — одним мощным ударом, как тонкий лёд под ногами неосторожного путника. Его губы на её губах — это конец всему, чем она пыталась быть это время: сильной, независимой, острой как лезвие.
Слова вонзаются в сознание, как раскалённые гвозди, оставляя после себя дымящиеся дыры в той картине мира, которую она так тщательно выстраивала. Лжец. Хочется прошептать, но рот занят, заперт его губами, и единственное, что она может — это дрожать под натиском этой невозможной, жестокой нежности. Всё рушилось, каждый раз, когда он смотрел на неё так, будто видел не раненое чудовище, а нечто бесценное, чудесное, заслуживающее любви. Она хотела рассмеяться — громко, зверски, до хрипоты — но смех застрял внутри, превратился в новую кость, что грозила прорваться сквозь плоть. Её руки, вечно холодные, как у мертвеца, сейчас горячие, двигаются с предельной осторожностью, боясь спугнуть. Тонкие пальцы ловко спутываются в чужих прядях, убирают их за ухо снова, нежно, чтобы не мешались. Она каждый раз врала, что просто хочет запомнить его получше, чтобы обязательно превратиться позже — нет, не для этого. Сейчас уже нет смысла врать, Кики ни разу не смогла заставить себя сделать это.
Этика никогда её не волновала, не пугали странные взгляды. Она — шейпшифтер, самая мерзкая из тварей, чистая притворщица, построившая всю жизнь на этом. Она отказывалась становиться лишь одной сказкой во всём чёртовом городе, не способна принять своё собственное горе достойно. Кикимора, в первую очередь, всю жизнь врала самой себе.
Я не достойна.
Мысль бьётся в голове, как птица в клетке, пытаясь прорваться наружу, но его руки под курткой, на талии, жгут сквозь тонкую ткань боди, и мысли рассыпаются, превращаясь в хаос ощущений. Кикимора всегда гордилась своим умением контролировать ситуацию, быть на шаг впереди, просчитывать ходы наперёд. Но сейчас она не думает — она тонет. Тонет в запахе его кожи, в тепле его дыхания, в той проклятой уверенности, с которой он произносит эти слова. Как он смеет? Как он смеет говорить это ей, той, что разрушила всё лучшее в их жизни собственными руками?
Но тело предаёт разум, отвечает на поцелуй с голодной жадностью долгой разлуки. Пальцы сами собой впиваются в его плечи, ищут опору в этом урагане эмоций, который сносит все её защиты. Мора чувствует солёный привкус его слёз на губах — и это ломает что-то окончательно внутри неё, какую-то последнюю стену, за которой она пряталась. Мора вцепилась в его плечи, но не чтобы оттолкнуть, а чтобы не дать себе упасть, утонуть в этом бездонном водовороте. Каждое его движение, каждый вздох отзывался в ней вспышкой боли и удовольствия, но больше всего её потряс привкус: солёный, живой, совсем не похожий на прошлое. Она поймала эту слезу на его губах, и почувствовала, как внутри, в самом центре, обвалился последний из бастионов, которые так долго защищала. Там, за этой стеной, было настоящее, которое всегда её пугало — но теперь не осталось ничего, кроме навязчивой, почти болезненной нежности. Внутри всё смешалось: желание, паника, ненависть к собственной беспомощности. Она не понимала, где заканчивается чужое и начинается её собственное — сейчас они были единым существом, замкнутым в этом бесконечном, рвущем на части поцелуе.
И всё же, в этом странном, непрошеном счастье было нечто целительное. Пока его слёзы смешивались с её губами, она почувствовала, что может выстоять любой шторм и любой упрёк. Потому что впервые за долгое время она не врала сама себе — не пыталась убедить себя в невозможности того, что давно уже стало фактом.
Зачем ты это делаешь? — хочется крикнуть ему. Зачем говоришь слова, в которые я боюсь поверить? Зачем заставляешь чувствовать себя живой, когда я так старательно превращала сердце в камень?
Но вместо слов из горла вырывается только тихий всхлип — звук поражения, капитуляции перед тем, против чего она так долго боролась. Две недели назад в том архиве что-то сломалось в ней окончательно, какая-то пружина, которая держала её в постоянном напряжении. Она сделала выбор в пользу незнакомца, и этот выбор изменил всё. Может быть, я действительно могу быть лучше?
Койот давит её к стене, и шершавый металл царапает спину сквозь куртку — его куртку, которую она носила как епитимью, как напоминание о своём предательстве. Ирония судьбы: она вернулась к нему в его же одежде, словно признаваясь в том, что никогда по-настоящему не уходила. Его руки поднимаются выше, скользят под тканью, и кожа под пальцами вспыхивает, словно от прикосновения огня. Мора дрожит — не от холода, а от этого мучительного узнавания, от памяти тела, которое помнит каждое его движение лучше, чем разум помнит чужие имена. Мышечная память, усмехается она про себя. Тело-предатель, которое хранит то, что разум пытается уничтожить.
Каждое слово эхом отзывается в голове, перекрывая привычный внутренний голос, который твердил обратное. Всю жизнь она слышала, что недостаточно хороша, недостаточно сильна, недостаточно человечна. Кикимора — тварь, имитация женщины, собранная из кусочков чужих жизней. Но Койот говорит по-другому, и в его голосе такая убеждённость, что хочется поверить.
А что, если он прав? Мысль пугает своей смелостью. Что, если я действительно чего-то стою? Что, если всё это время я ошибалась насчёт себя?
— Ладно, душа моя, — шепчет она почти робко, на мгновение выныривая из поцелуя, чтобы заглянуть в его глаза. — Будь по-твоему…
Поцелуй углубляется, становится отчаяннее, и Мора чувствует, как последние остатки сопротивления тают, словно снег под весенним солнцем. Она больше не пытается вырваться, не ищет способов побега. Впервые за два года она просто позволяет себе быть здесь, в этом моменте, в его руках. Устала бежать, понимает она с удивительной ясностью. Устала прятаться, устала ненавидеть себя, устала доказывать, что недостойна любви. Не было никакого узурпатора, не было никакой революции, да и Брутом возомнить себя ей ни к чему — по всем законам жанра, она должна быть пропастью. Должна была дотянуться до чёртового ножа в кармане куртки, должна была воткнуть его куда-то под рёбра, к сердцу, закончить наконец это всё своим решительным отказом. Но это не её ответ, не её решение, пока пальцы ловко перебирают знакомые волосы, пока костяшки белеют от нажима на его плече. Да и никогда.
Если Кикимора никогда не смогла даже принять его форму, чтобы посмотреть в зеркало, то как она может пырнуть последний осколок своей туманной нежности в целом мире? Потому что Кикимора — монстр, ужасная болотная тварь, предатель и чудовище, в сути не жившая нормальной жизни женщина, насильно сломленная своим же сюжетом. В этом и был ужас их ситуации. Взаимопроникающая жестокость и милосердие, там, где Койот находил в себе силы быть мягким, Кикимора углублялась в своей радикальности. Карфаген должен быть разрушен. Любой ценой. Потому что невозможно жить в мире, который держит тебя на коротком поводке. Потому что невозможно позволить единственной любви жить в этом мире. Вот так всё просто.
Когда они наконец отрываются друг от друга, задыхаясь, Мора смотрит в его глаза — тёмные, полные боли и нежности — и видит себя в них. Не ту искажённую версию, которую рисовал её внутренний критик, а что-то другое. Что-то достойное любви.
— Я боялась, — шепчет она, и голос дрожит от непролитых слёз. — Боялась, что если останусь, то разрушу тебя. Что моя любовь сделает тебя слабым. Что из-за меня ты...
Она не договаривает, но смысл ясен. Боялась потерять тебя навсегда, поэтому потеряла сама.
— Но я не могла забыть... — Пальцы осторожно касаются его лица, стирают влагу с щёк. — Я думала, что стану сильнее без тебя. А стала только... пустой.
Быть может, сила не в одиночестве? — мелькает мысль. Быть может, настоящая сила — в том, чтобы позволить кому-то любить тебя, несмотря на всё? Мора прижимается к нему сильнее, пытаясь передать прикосновением то, что не может выразить словами. Прости меня. Прости за то, что убежала. Прости за то, что причинила боль. Прости за то, что была трусихой. И где-то глубоко внутри, в том месте, которое она считала мёртвым, начинает пробиваться что-то новое — не любовь, она никогда не умирала, а надежда. Робкая, хрупкая, как первый весенний росток, но всё же живая.
Возможно, не всё потеряно. Возможно, сломанные вещи действительно можно склеить.
Отредактировано Kikimora (10.08.2025 00:57:26)
Поделиться1010.08.2025 09:47:07
В кратком перерыве, когда ловишь воздух, вдыхая чужой шепот, становится страшно. В том суицидальном отчаянном порыве собственной ярости, в попытке помешать ей сказать хоть что-то, она ловит момент. Душа моя, клеймо, выжигаемое в сознании ее сладким шёпотом. Страх вонзает свои острые когтистые пальцы, сжимает с радостной улыбкой, смотри, говорит, ты проиграл, ее коленное железо оставит свой след, слушай во все свои уши, загнанный отчаявшийся зверь, ведь она изрекает свой приговор. И он дрожал, готов был скулить, когда слова и оставленный в память кулон жгли его вместе. Встреча глаз невыносима тяжестью, робость ее глаз, печаль и опустошение его, но вместо побега только крепче к себе, глубже, мешая говорить, чтобы не слушать, не слышать ее возможную рациональность. К черту эту ее логику, ведь боится и беснуется укрощенный когда-то зверь.
Нежные тонкие пальцы в его волосах вытесняют из него страх, так ловко, так изящно, заставляя отступить, кажется, все. Она честна или это жестокий обман, в котором лишь выверенный ход, усыпить, подарив что-то, вспомни, мой зверь, такова моя нежность, вспомнил? Хвалю, а теперь, я рву тебя на части и сбегаю, оставляя самого по себе, выживай как хочешь, но в одиночестве. Я сделаю больно и ты наконец-то отпустишь, потеряешься в этой черствой хаотичности жизни. О, она превзошла бы его в жестокости, ложь, что ударит и уничтожит, когда затерянные в вечерней, обшарпанной, бесконечности посторонних стен, они вспомнят, что надо жить. Он почти слышит смех, с которым она растворится, сговорившись с ночью, что вступала в свои права вокруг них медленной уверенной поступью. Нет. Его собственный вывод, одно единственное слово, его слово, разбившее все. Ее нежность не убивает, она дарит силы, вселяет уверенность и надежду. Он цепляется, хватается за нее. Не будет безумного падения, не будет отдаляющейся женской спины и быстрого звука ее шагов, что ударили бы по нему эхом, отразившись от всех стен в округе, лишь в его голову. Ее слова не станут выстрелами без холостых, не пробьют насквозь, вырываясь стаей невероятных птиц из открывшихся ран. Ведь она не оттолкнула, поддавшись. Глупый трусливый Койот, ну что ты, вот она я, чувствуй на плече мои пальцы, не трясись, не бойся, я рядом. Шепчет воображение или она. Действия – все, слова – ничего. И оба они одно безграничное действие на двоих.
Как тяжело стоять, чувствовать слабость, что давит на глаза. Он глотает вечерний воздух слишком жадно, он выложил и отдал ей всего себя, донося не словами, затянувшимся поцелуем, надеясь, что этот чертов Карфаген сдался перед пришествием его Римской империи. Он не осаживал, он не ломал стены, он ворвался на плечах чужого отступления, хозяйничая за стенами ее обороны. Знамя в ослабевших руках, глупость метафоры, ведь в ослабевших руках сейчас только она.
И она говорит вновь, чувствует как в защите ползут вверх его плечи, он боится снова, снова сердце бешено колотится, выпрыгивая из груди. Бери меня, сожми, я не могу больше, твой голос приторно невыносим в своем отчаянном сломленном шепоте. Не будь трусом псина, выслушай наконец. Спасение он снова находит в ней, в тепле и тяжести легкого для него тела. Слушай, глупец и не перебивай. И он слушает, пока все мечется в голове, это бальзам или кислота, нет, всего лишь правда. Ее правда. Ее внутренний мир, признание, что она обнажает для него в медленности слов. Он не вставляет ни слова, слушает, не отводит воспаленных слезливых глаз. В них ее отражение, настоящая, прекрасная она. Не рухни ее облик, он был бы, возможно другим. Но рухнула, высунула наружу свой носик, а с ней, с настоящей, рухнули все его планы. Приобретать ее вновь, он несмел бы и думать о таком, ложь, снова врет. Смел и думал, представлял. Идеальная пара, отлично подходили друг другу два этих обманщика. Ее ложь ласкала глаза, дарила образ, который хочешь видеть больше всего, играла интонациями. Его ложь, слова, он будто бы сказочник плел свои сети для кого угодно, кто мог слышать и слушать. Сильно совпало.
Ну что ты за дурочка…это не вслух, это лишь в голове. Он все еще не смеет открыть свой рот, все еще слушает признание. Нет, не она. Он дурак. Это он в дурости своей не замечал очевидного, не заметил испуга, не разбился в дребезги, чтобы просто поговорить, взглянуть в глаза те злосчастные годы назад. А сейчас, по крупицам, пытался вплести ее сказку в свою, шрамами, швами и рубцами. И если она не захочет взглянуть на них, он спрячет под курткой, как пряталась она все это время. Как куртка спрятала его руки, пропустив его, ее личный хитрый предатель, незримый агент, что будто бы ждал пришествия пса. Ворота были открыты, распространяя панику честности. И оба они снова обречены.
Она заканчивает, но смеет ли он ответить. Не смеет, не говорит ни слова, отпускаются плечи. Его взор на ней, в немом танце не отведенных взглядов. Ослаб под ее правдой несдержанный натиск, кончились силы, сожжена армия захватчика, а пепел пущен по ветру. Он отпускает ее осторожно, в молчаливости, нехотя. Нет, не отпускай. Но отпускает, позволив ее ногам встречу с землей. Руки из куртки пошли вон, оставив горячее тело без своего собственного жара. Еще миг и он сотворил бы очередную глупость, плевав на то, где они и кто мог увидеть. Глупость, вот как он выглядит сейчас, глупостью воплотившуюся в одном маленьком зверьке. И в этот момент, вкусив чужое откровение, смотря в глаза с глупой никчемной улыбкой, устроив привал, после неудержимого штурма ее вечной крепости, он мог лишь улыбаться и молчать, оставив все под холодом вечернего или ночного ветра. Он уже и не знал, потерявшись во времени. А она жалась, доносила ему невысказанное слово. Увидь, попробуй услышать без слов. А смог ли он?
Нет, он не оставил. Дрожащие руки на таких же дрожащих щеках. Он держит ее лицо, поглаживая кожу подушечками больших пальцев. Пытаться сказать что-то вдруг так тяжело, ловкач, что орудовал словами, будто ловкий бандит ножом, сейчас вдруг потерял все свои навыки. Потому что понял, что она пыталась вложить в него своим теплом, своей близостью.
- Ты сейчас такая настоящая...как никогда раньше…- он говорит все той же с глупой детской улыбкой, не зная, что еще ей можно сказать. И снова склоняется, чтобы подарить нежность, коснуться губ, мгновение, одно единственное касание, мягкое, он сдерживает огонь, что потухнув, разгорался заново. Он всегда мечтал о ней настоящей, всегда мечтал о ней без притворства и прикрас. И сейчас увидел, что так давно ждал. Получил. И готов был бы оставить, пожелай она того. Ха! Никогда не был готов и не станет, чертов невыносимый лжец. Может потому, не отдаляясь, он опять глупо вел себя, целуя лицо, что так не хотело показывать свои слезы, держала их запертыми. – Все это время…Что за глупость это все…- касаясь кожи губами, щек, висков, он шептал какую-то чушь, что металась в голове. Она забрала его мысли своим признанием, что ему оставалась. Пальцы гладили у уголков глаз, легко массировали виски, пока он продолжал вспоминать губами ее лицо. А перестав, просто прижался лбом к ее лбу, нос к ее носу, по-дурацки, по-детски, потерся кончиком своего. Он здесь и никуда уже не денется, запутавшись в цветах ее природного бедствия. Они столько времени карабкались вверх по отдельности, а сейчас сорвались с обрыва и пали вдвоем. Снова единое целое. И все, что он мог сейчас себе позволить, это глупость в словах, глупость в улыбке и смешке выдоха.
- Прости. – прости, за то, что дурак, за то, что не пришел раньше, что допустил столько всего, что навалилось на тебя, что позволил бродить в поисках себя в одиночестве, за все. Столько всего на его языке, но держа нос к носу, отпустив руки с лица, чтобы вновь заключить в объятия, он мог сказать лишь одно несчастное слово. Но он вложил в него все. Все что копил, что сдерживал, что тащил за собой грузом. Нетерпеливо подмигивали фонари, их признание растянулось, где-то на фоне билась в беспомощности своих истерик ночь, что так спешила получить свое царство, вырвав из лап дня. Она мигала им своими звездами сверху. Но Койот не поднимал глаз, смотря на одну единственную звезду, что покоилась в его руках. - Я...Я не смогу оставить тебя, просто не смогу...Давай заполним твою пустоту вместе? - уничтожена взрослость, здравствуй детская наивность, детская глупость в словах. Он несет чушь, но несет от чистого сердца. Просто потому что не мог иначе. Шептать ей одно единственное желание, исполни его звездочка, будь к нему так благосклонна. Если она пуста, он поможет и они, кирпичик за кирпичиком, мазок за мазком наполнят пустоту палитрой небесных цветов. Вместе. Снова. Сегодня и сейчас, в любой миг. Он будет путаться в прекрасных цветах ее природной неукротимости, в ее истериках, радостях, в ссорах, в чем угодно. Но все, что желаешь больше всего никогда не давалось слишком просто. Слишком просто было сбежать. Слишком просто было не бежать следом. Слишком просто с болью следить друг за другом. Говорить сложно. Признаваться невыносимо. Но вдруг так легко становится на душе. Груз исчезает, испаряется. И никто из них не погиб, посмев сказать слова, глядя в глаза другого. Она логична, он эмоционален. Она освежает холодом рук, он греет теплом своего тела. Их признание, их миг, что кажется смел мешать самому безжалостному неумолимому времени. Они вправе писать свою сказку вдвоем, соединять, назло всем остальным. Да и к черту этих остальных. Их секунда вкуснее, честнее столетий чужих жизней. - И прости за то, что я сделаю дальше...
Обнимать и целовать ее теперь, кажется, он способен был вечно. Потому целует кончик носа, а потом...Потом он снова лишает ее твердой опоры под ногами. Снова будто бы издевается над ее вестибулярным аппаратом, но ведь так прекрасен этот миг, в котором руки находят его шею, когда она прижимается, доверяя ему себя, стоит ему взять ее на руки и нести, в другое место, вглубь складов подальше от основной дороги. Явится заранее, чтобы спрятать транспорт, подготовить ловушку, а потом самому же вынести ее прочь, словно она перышко или пушинка, не сложно, не жалко. Он знает, как она переносит дорогу, но все таки садит на свой мотоцикл, ладонь скользит по ее волосам, прежде чем он сам садится, прежде чем заводит мотор. Взглянул через плечо. Она не сбегает, ведь он не держал, столько возможностей, столько времени было. Вот и сейчас, пока стоит, прежде чем позволяет себе дать волю железному коню, она остается с ним. Трогается, но не рвет, его мотоцикл сейчас такой же сдержанный зверь, громкий, он бросал вызов всем, кто мог оказаться поблизости. Привлекал внимание. Медленный ход. Койот чувствует ее руки, безопасность, чтобы не упасть, с улыбкой вспоминает он эти милые нелепости чужой оправданности. Ему всегда нравился этот момент, когда они мчались по дорогам, как крепко она держалась, как прижималась к нему, умостив на его спине свою голову. Вот и сейчас, он с такой тоской ждет этого снова, пока везет ее к дому, этой недолгой дорогой, заботясь медлительностью скоростей. А что потом, когда сейчас не осталось ничего, кроме них, нашедших друг друга снова, без планов, без всего, когда ее дом встретит ее и, быть может, его? Пес его знает, хотя...Пес же не знает тоже.
Отредактировано Coyote (10.08.2025 09:52:25)
Поделиться1111.08.2025 22:08:07
Смешно, как быстро рушатся все оборонительные конструкции, когда в чужих руках вдруг становится невыносимо, неправдоподобно тихо. Не та тишина, что звенит за минуту до удара. Не та, что хрустит в хребте после выстрела. Не пустота, в которой удобно прятаться, выжидая сигнал. Совсем не та. Это другая: вязкая, тягучая, как болотная вода в неподвижной луже. Как нефть, что глушит любое движение, проникает под кожу и оставляет тебя беспомощной, почти любопытной к собственной слабости. Тишина, в которой вместо страха — ожидание. Предательское ожидание. Мора знала этот момент и всегда его сторонилась, а теперь встречала как родимого врага, чьё лицо выучила до мельчайших родинок. Она слышала его дыхание, почти чувствовала взгляд — не тот, которым оценивают, ищут уязвимость, а тот, что ищет подтверждение: «Здесь? Со мной? Не исчезла?» Этот взгляд пах беспокойством. И Мора ненавидела в себе то, как она его ждала.
Её лицо никому не дано запомнить — дар и проклятие. Мутная рябь на воде: для всех разная, даже для него. Её запоминают по-другому, если запоминают вообще. Но сейчас ей хочется глупо полагать, что где-то там хоть одно мгновенное воспоминание у них совпадает, хоть на секунду её лицо кажется не таким чужим. Тяжесть бытия ничем и всем одновременно, обреченность серого бытия образом, которыё должен вызывать противоречивые эмоции. По-птичьи строга, или по-девичьи мягка, а может даже совсем нечеловечна - даже Кикимора затруднялась подобрать слова. Всё так просто, и одновременно сложнее некуда. Но душа отчаянно требует, чтобы только один единственный человек во всём мире помнил её, чтобы только одно единственная перспектива стала верной трактовкой - тот, что почти ребячьи неловко рассыпался перед ней. И Кики никогда не сочла бы это слабостью, нет. Именно за это она его и полюбила, за уникальную способность оставаться поистине живым. И прокляты нею будут все те, кто посчитают иначе. Навсегда.
Смешно. Всякий раз, когда она думала, что борьба окончена, что выработан бесконечно надёжный алгоритм исчезновения, — приходило это. Другая версия её самой, не вписанная ни в один план. Она ненавидела его за то, что он вынуждал видеть себя насквозь, без привычных щелей для бегства, без дешёвых масок и механических улыбок. Ненавидела себя — за то, что оставалась. Всё в этом мире учило её уходить. Уход — самая честная форма любви: не предашь, если уйдёшь вовремя; не станешь чьей-то болью, если не задержишься. Она умела растворяться в городах, именах, запахах; исчезать до того, как успеют соскучиться. Но с ним этот навык ломался. Он замечал не голос, а музыку пауз. Не походку, а то, как она почти не касается пола, всегда готовая вспорхнуть. Не лицо — его можно нарисовать заново, — а то, как дрожат ресницы в час смеха, и как она всё время ждёт сигнала к бегству. Он видел то, что невозможно стереть. И, чёрт бы его побрал, не пытался этим пользоваться.
Он просто помнил её, как помнят сны: тепло, тревожно, без деталей, но на уровне нервных клеток. И как от этого сбежишь? Никак. Привычка жить вопреки брала верх — даже зная, что они ещё сто раз оступятся, будут самыми невыносимыми версиями себя. Ведь это и есть жизнь. И, наконец, — свобода. Она неловко морщит нос… и хихикает. Как дворовая девчонка, как смущённая одноклассница, как кто-то из детства. Как то, чем быть не должна. Но будет. Но есть.
— Я… — чуть осекается, сглатывает. — Я не смогу больше уйти. Не стану. — Слово «уйти» звучит, как порез. — Я уже нарушила это обещание один раз… во второй просто не хватит сил. — Она смотрит прямо, слишком открыто. — Так что… извини, но извиняться здесь всё-таки должна я. — Кривой смешок. — Я обязана уметь чинить то, что сама и расхерачила, да?
Мора мечтала о том, чтобы разозлиться, чтобы в бешенстве разбить ему нос или хотя бы пару зубов, оставив в его памяти только боль. Так было легче — с кем угодно, только не с ним. Но злость не приходила. Вместо неё приходила растерянность, а за ней какая-то странная, нелепая… мягкость? Мора знает это чувство слишком хорошо, ласковой кошкой тает в тепле его рук, могла бы мурчать - непременно стала бы, но увы.
Сколько бы не приходилось убеждать себя, что ей это не нужно - ничего не выходило. Нужно было, и нужно было не от бесконечных попыток заменить то самое звено в её никчёмной жизни. Можно было бы придумать, что все мы — взаимозаменяемые части большого механизма; можно было бы научить себя легко отпускать людей, заливая пустоты в душе новым материалом, шлифуя, подстраивая, выравнивая до полного неразличения. Но Кикимора больше не верила в эту утопию. Она и раньше скептически относилась к идее, что любой, достаточно захотев, может стать тебе всем, заменить всех, но теперь это казалось ей не то что ложью — даже не смешной иллюзией, а просто нелепой, безобидной детской игрой, в которую больше нет смысла играть. Были моменты, когда она по-старому пыталась: дотянуться до привычной прохлады, быть безразличной, собрать свой внутренний каркас из привычных, безликих конструкций; но что-то внутри всё равно не позволило. Пустота не воспринимала больше ничего кроме одного уникального элемента — и если его вытянуть, если вырвать, то даже сама пустота иссякнет, превратится в абсолютный вакуум. Койот стал этой ахиллесовой пятой в её биографии. Он был не просто новой фигурой, не просто очередной пробной версией близости, не просто кем-то. Его нельзя было списать, нельзя было ни на что поменять, потому что даже в попытке забыть — забывалось всё, кроме него.
Она помнила, как раньше верила, что любовь — это нечто эфемерное, мимолётное, не поддающееся учёту и фиксации, обыкновенная ошибка в системе. Верила, что важнее уметь вовремя убежать, не дать себя придавить, не стать чьей-то привычкой, не дать себе раствориться во второстепенных ролях. Но теперь это казалось настолько смешным, настолько наивным, что хотелось только пожалеть себя за прежнюю невротичную предусмотрительность. Она наблюдала за собой, как будто смотрела кино с плохо прописанным сценарием: где все уходы и возвращения уже заранее предопределены, где финал всегда один и тот же. Она даже не решалась больше анализировать, когда именно всё перешло в эту фазу, кто первым нарушил дистанцию и кто виноват в том, что теперь ей невозможно вернуться к своей прежней лёгкости.
— Что ты… — не успевает договорить, голова кружится. Ей не нравится это чувство — хочется соскочить с его рук. Но она не хочет. Кисти обвивают шею, доверчиво, без прежнего нажима. Ей нет смысла цепляться — и всё же она ищет тепло, прижимаясь виском. Кикимора не смотрит так ни на кого. Больше нет существ, вызывающих в ней такое доверие. Он улыбается едва заметно — тем упрямым изгибом, что выдаёт в нём мальчишку, рождённого взрослым. Потерянный клочок юности, которой особенно не хватало ей.
Металл мотоцикла встретил её привычным холодом, и это было почти утешительно: железо всегда честно. Но этот холод тут же умер, растворился в его теле, которое согревало её, даже когда она пыталась представить себя независимой. Смешно думать, как просто всё же сдалась, по привычке прижалась ближе, неловко изгибая ногу в разрезе длинной юбки. Где-то между чужих лопаток, как и раньше, цепляясь пальцами и обвивая, чтобы конечно же не упасть. Это ради безопасности, не так ли? Кики всегда так говорила, и верит в это по сей день, наполненный доверчивой мягкостью жест - мера предосторожности. Врёт даже здесь. Даже в безобидных мелочах, неспособная признаться в своеё слабости. Она винила в этом и себя, и его, и, как ни странно, саму дорогу: в ней слишком много времени для мыслей. Но мысли вязли, застревали в ритме мотора, в его дыхании, в собственных ладонях, что сжимали его крепче, чем это требовала скорость или опасность. Нет, в этот раз она ничего не скажет про страх и безопасность. Нет, она делает это потому что ей нравится ощущать его тепло. Ужасно.
Город позади них размывался в акварельные пятна, как будто они ехали не по асфальту, а по поверхности сновидения. Фонари рвались навстречу, взрывались золотыми облаками и тут же исчезали, уступая место темноте. Казалось, что этот тоннель не закончится никогда, хотя Мора знала: впереди конечная, всегда есть конечная. Но впервые за долгое время ей не хотелось считать фонари, не хотелось знать, сколько ещё осталось. Пусть бы так и тянулось — до первой усталости, до первой случайной фразы, которая всё разрушит и запустит старый привычный цикл побега. Он мог бы ехать быстрее. Она это знала, чувствовала всем телом: ускорься он сейчас — ей станет ещё хуже. Он мог бы выбросить её, как делают с теми, кто не умеет быть рядом, кто в любой момент может предать. Другой бы так и поступил. Но он вёл осторожно, почти бережно, выставляя локоть в моменты опасности, не из показной галантности, а потому что иначе не умел. Она была уверена: если сказать ему сейчас хоть одно слово — «поехали быстрее», «остановись», «отпусти» — он бы сделал именно это. В этом и заключалась главная опасность. Потому что выбор, отданный в твои руки, всегда страшнее, чем насилие. Потому что оставить тебя могут из жалости или страха, а когда тебе дают возможность уйти самой — это уже необратимо. Это признание взрослости, от которой её всегда мутило. Как-то раз она уже пыталась это сделать: днём, на той же самой трассе, когда небо было не черным, а влажно-серым, как грязный лед. Тогда он ехал быстрее, и ей казалось, что если отпустить, если расслабить обруч пальцев, то можно просто скатиться с сиденья и раствориться в асфальте, стать одной из тех чёрных полос, что тянутся за машиной. Она тогда это и сделала: отпустила, совсем чуть-чуть, чтобы проверить, удержит ли он. Он не стал хватать её за руку, не стал тормозить — просто чуть медленнее дышал, чуть медленнее крутил ручку газа, давая ей ощущение, что у неё есть выбор. Потом заправка, кофе из автомата, бумажный стакан, в котором больше тепла, чем в её груди. Он стоял рядом, держал свой кофе как оружие, смотрел в сторону. Не говорил ни слова. Она тоже молчала, потому что любые слова были бы ложью: ни одна из них не объяснила бы, зачем она здесь, почему не ушла, почему вообще кто-то ещё рядом.
С тех пор она не отпускала. Ни разу. Даже когда он делал вид, что не замечает. Даже когда ей самой хотелось укусить его за ухо, чтобы он хотя бы на секунду потерял самообладание. Но он всегда был одинаковый. И Мора ненавидела это спокойствие, но именно в нем и была спасительна зыбкость. Потому что если ты знаешь, что тебя не предадут, тогда вся ответственность ложится на тебя. Глупый пёс, думала она про него. Глупая она, что осталась. Оба знали про игру в нейтралитет, оба делали вид, что эта игра работает. Но нейтралитет — это не про то, чтобы не вмешиваться; это про то, чтобы не признавать, что уже втянулся по уши, и если сейчас уйдёшь — потеряешь не просто объект, а всю свою систему координат.
Впереди пустая парковка, с которой было видно весь заброшенный район. В этом городе даже мрак казался вторичным, будто его придумали где-то в лаборатории для создания идеального депрессивного фона. Кикимора знала: здесь и сейчас — точка невозврата. Точка, с которой она не сбежала. Её неуютный пустой дом, горшки с цветами, четрвертый этаж из пяти. Место, в котором не хочется жить. Четыре - это смерть. И отчаянье, которая она сам в себе взрастила. Страшно увидеть удивление Койота, когда некогда приятное и живое место стало пустой, вылизанной до ужаса одиночной камерой. И теперь, сказав, что не уйдёт, придётся впустить его туда — в пространство, где она годами хоронила себя по кусочкам.
Отредактировано Kikimora (11.08.2025 23:22:55)
Поделиться1212.08.2025 11:21:45
Подобное тянулось к подобному. В невыносимом магнетизме, когда-то давно, столкнулись эти два озорных божества. Если бога нет, то ведь можно создать его. Они создали, друг для друга, одно божество, в безграничных версиях себя самого. И двоим из них суждено было встретится, столкнуться оказавшись на одной прямой. С точки а в точку б. Такие разные, но одинаковые до невыносимости. Обманщик и обманщица. Бог Локки в них обоих озорничал, подарив способности, в сути своей одинаковые. И смотрел и смотрел, как тянуло их навстречу друг другу. Пальцы озорника столкнули, водил пером, он записывали все с довольной улыбкой, они дополнили друг друга, улучшили, а потом он развел их, внушил страх одному, второму тоску. И продолжал смотреть. Отчётливо слышен шелест переворачиваемой бумаги. Отчётливо виден тот хитрый лик, играющий ими обоими в строках желтевших страниц.
Под взглядом неравнодушного к ним божества, они отплясывали, смеялись и плакали, чертили и стирали между собой расстояния. Вчера порознь, сегодня вновь вместе. Взмах дрожащих ресниц, дрожащие выдохи. Хихикнула, подарив радость тепла. Так мило, так по настоящему. И снова слова, как много слов, когда он боялся открыть свой рот, ведь чаще нёс лишь фальш и ложь, но никогда ей. С ней его голос всегда такая же рябь, как она сама. Пучина многослойности, бездна бесконечных вариантов себя. И он вновь нырял, вновь рвал руками и греб, с её разрешения, срывая в попытках добраться до истины. Но так ли важен был лик, так важен был образ, когда следишь за дрожью её век, за взмахом её рук, за тем, как ласкал ветер нежные локоны, трепал их, когда помнишь запах и сладость, нежность её кожи. Запоминая, когда божья рука писала им разлуку и дерзкий трусливый побег. Она скрылась в толпе, слилась в загульной поре, в попытке порвать связавшую их паутину взаимной честности. Бог обмана не мог иметь постоянность, бежал от счастья, боялся и тянул свои ущербные версии за собой. А он глупо бросался следом, в зверинном разгуле, когда его степь накрыли чёрным куполом расставания. Туда где людно, в толпу, сквозь дурное дикое стадо, он искал , где она снова блеснула бы для него сигналами сос, в этом огне для него она всегда горела ярче всех. Вспышка, он бежит и бежит и бежит, через тяжесть собственной обессиленности, через нехватку воздуха, их бог был по гадки жесток. Но он взбунтовался, искал, истоптывая конечности в кровь. И рухнул у её ног, свернулся, уставший, жадный до собственного хвоста Уроборос, оплел её кольцами вернувшейся заботы, кольцами заново расцветающей жизни с горьким привкусом слез. И уже не отпустит. Шелест страниц звучал громче. Держи свой приз, глупое неугомонный животное, ты заслужил косточку.
- Думаю... Мы должны делать это вместе, разве нет? - нежен, ласков, тих покоренный ею зверь. Он воровал её ответственность, делил на двоих, облегчая невидимый груз, распределял его. Крепость её пала, Карфаген должен был быть разрушен и пал, камнем за камнем рушилась крепость, стирались стены чужого холодного недоверия, расстилаясь ковром из цветов, они построят все заново. Он и она, мужчина и женщина, две сказки в очередной раз в попытке создать столь хрупкое, столь ранимое они. Будет тяжело, будет не просто, будет по разному, трудно и легко, приятно и сладко. Она больше не уйдет, а он больше и не отпустит. Не посмеет. Не позволит её страху опять взять вверх, чтобы начать новый виток бесконечной погони. Невысказанное обещание, немое, но так легко читаемое. Она вернулась и принесла покой, заглушила голос самобичевания, умолк голос безумств, что толкал его в кровавую бойню, когда он лаял не всех без разбора, желая вкусить покой и искупление в собственной смерти, хотя бы на один жалкий несчастный миг. Так и не случилось. Он пытался изжить себя совсем, чтобы не оставить после себя ничего, что могло быть ее расстроить, напомнить. И если бы, не оставь он после себя и следа, её виски бы кольнуло приступом тупой непонятной боли, если бы она заплакала, может не зря он бы и пропал, дернув этот пластырь с её сердца, оторвав все, в яркой вспышке боли, чтобы она забыла его навсегда. Так и не совпало. Она вновь была рядом и его внутренний мир стал спокоен. Два бедствия, что помножили друг друга на ноль.
Делаю? Говорю и показываю, что страхи твои достойное уважения и признания ничто, что не стоит ничего головокружение, когда ты в любящих руках, так сладко прижимаешься, доверяешься. Взгляни в глаза своему страху, своему недугу, Кикимора, ведь теплая сильная ладонь Койота сожмет твои пальцы, он будет рядом, чтобы притупить или заглушить их вовсе. Ведь совсем не страшно, когда обнимаешь его шею, когда так отчётливо слышишь, что бьется в его груди, только послушай, вкуси чужой покой, чужую уверенность, он не позволит упасть и разбиться, твой верный умелый водитель. Посмотри на чужую мечту, простую и глупую. С ней на руках, с ней за спиной, он грезил бесконечностью дорог, путешествием. Пока не кончится бензин, не истлеет мотор. Пока не сдохнет весь этот проклятый мир, оставшись для них ветшающим скелетом, под подыхающим солнцем. Такие лживые и живые они, честные лишь друг с другом. Бродить, от точки а, в точку б, от славянских легенд и поверий к коренной, взятой за основу, банальной реальности Северной Америки. Уроборос продолжал кусаться, замкнув их в кругу своими челюстями, ревел мотором мотоцикла, травила мифы ублюдочная реальность.
Он не гнал, никогда не гнал. Всегда спокойно, размеренно, особенно ощущая спиной её тепло, такое родное, такое драгоценное и дорогое. Так было тогда и осталось неизменным, нервозный, несдержанный, он, казалось бы, тот, кто спешил всегда и везде в седле становился иным. Бунтарь обернутый в сдержанность. Груз за его спиной слишком ценен, чтобы терять из-за глупой натуры. Она будто девочка, которую нужно доставить в безопасность, передать в руки надёжности, минуя все неприятности, но всегда влипая и справляясь с ними вместе. Снова ложь, тогда, в их первой встрече, с ней за спиной, на хлипком багажнике он гнал, рвался, крутил педали из-за всех сил, унося их от опасности, в которую сам попался по глупости. Хотелось смеяться вспомнив. Но он лишь молча смотрел, бросая взгляды через плечо, пытаясь заметить жмущуюся к нему макушку, либо украдкой лицо, когда она поднимала голову с немым вопросом. Все нормально? Все нормально, пока ты рядом. И снова глаза на дорогу, тянись пожалуйста вечно, пока они едут куда-то туда.
Он въезжает с торжественным молчанием, нет сигнала, что оповестит о возвращении хищника в её угодья, лишь замедляющийся ход мотоцикла. Сколько он не был тут, сколько не спешил по лестницам, забыв обо всем на свете. Останавливается мотоцикл. Гаснет глаз-фара, утихает мотор. Они слезают, он первый, чтобы протянуть руку и помочь, она вторая, отцепившись, как ему кажется, с нежеланием от спины, так было всегда, она не любила поездки, а он обожал, уверяя, что так будет лучше, так будет быстрее. Так и было, вынужденный компромисс, сделка. Она слезает, а он… Он просто рядом, просто держит и не отпускает. Он мог бы уехать, как часто бывает в глупом человечьем кино, стоять на парковке, пару минут в обмене слов и улыбок, а потом исчезнуть, до завтра, до встречи. Койот не был человечьим созданием. Он не провожал, чтобы расстаться на часы или дни, он возвращался. И потому трусил рядом, вторя неуверенности её шага. Он сжимал её оттаявшие пальчики, словно два школьника шли они, цепляясь друг за друга, в страхе и стеснениях. Он был бы отличным капитаном футбольной команды или боксёром, плохишь-хулиган, мечта и волнение многих, а она, зашуганая серая мышка, но звезда театрального кружка, не плохая и не хорошая, но так ловко меняла наряды и роли. И до выпускного им было ещё далеко, но девичьи губы дрожа уже шептали, горя от смущения, моих родителей сегодня нет дома, может… зайдешь?..А он, раньше такой уверенный, едва не струсив, промямлит что-то, соглашаясь. Умиляет, наверное, наверное ей хочется мило смеётся, когда суровое вроде лицо становится мягким, а кожа краснеет под светом парковочных фонарей.
Они идут медленно, преодолевая стеснение, напряжение, что витает кругом. Вот её дом, вот подъезд, вот лестница и неспешность шагов. Ему становится страшно, ему становится глупо. Он ищет спасения в ней, но она тоже сьежилась, будто думая, пустить, оставить его или прогнать. Он останется, он говорит это не словом, но действием, вновь сжав нежные тонкие пальцы, ступая по лестнице в её дом. Подбирался все ближе, скоро пути назад не будет. А так хотелось подхватить на руки, бежать с ней, забыв обо всем, спрятаться от всех за закрытой дверью её комнат. Но этот путь они должны были пройти вместе, решить, разобраться окончательно. Его глаза шальны от страха, стеснения и смущения, он потерявшийся пёс, которого она нашла, но не уверена, стоит ли вести обратно того, кто вкусил дикость природы. Дверь открывается не спешно, ключ в замке проворчивался медленно, растягивается их неизвестность. Он готов был выбивать плечем её двери, вбегать, под её звонкий смех, но их теснила скованность. Дверь открывается ещё медленнее, чем повернулся ключ. Она порог пересекает первая, ускользает рука в её дрожи. Он позже, секунды, захлопни дверь перед его носом, ударь, пустив кровь. С замиранием сердца переступает, он вампир, которого пригласили не словом, просто взглянув в глаза, через плечо. Не будет двери, что хлопнет перед носом, что ты там стоишь, глупый? Скорее иди сюда. И закрывай дверь, а то холодно. Их клетка захлопнулась со скрипом петель, чуть не захлебнулась в страхе. Шелестят вновь страницы перевернувшись.
Её дом шипит на него, встречает выстрелом холодной стрелы в грудь. Койот всегда занимал слишком много места, в её доме, в её душе, а без него… без него её квартира - отражение её души. Пустота и холод, что не ждут и не терпят гостей. А он снова явился. Снова пришёл и будет здесь, потому что просто решил здесь быть. Пёс не дает ей уйти вглубь, замерев у дверей, рука хватает руку, потяни и вот она, лёгкая, падает к нему снова. Спиной и затылком к груди, теплая ладонь накрывает ее глаза, он прячет её же от пустоты её собственной квартиры, обнимет и прижимает к себе. Рука мешает смотреть, Койот прячет её от накинувшегося на них холода, он колюч, не приветлив, он пытается гнать его прочь в немом беспомощном крике завывающего за окнами ветра. Окна без него явно чаще были закрыты. - Просто… подожди… - его голос древняя тайна, словно тут происходит невидимый бой с нечистью, с тварью, что таилась в тенях, под диваном, под кроватью. Мгновенье, чтобы отогнать этот морок, стоя в темноте, с ней. И нет больше страхов, она сделала выбор, он сделал выбор. И вот он, вновь заставляет её мир оживать, полнится теплом, ленивым и приятным. Убрать руку от её глаз, лишь чтобы развернуть её к себе вновь, спустить руки к её юбке, чтобы вновь подхватить, пользуясь разницей в росте. Её прижатая к стенам спина его величайший соблазн, которому он не может противится, забыв обо всем на свете. Холод стен уже не волнует, не волнует то проклятое шипение на него. Когда их глаза встречаются, уже не волнует ничего. Хочет ли она говорить что-то своими трясущимися губами, хочет противиться или соглашаться. Он не знает. Он лишь пользуется своей силой, её лёгкостью, чтобы заставить спину скользить по стене выше, призывая обхватить, удержаться на весу, на нем. Чтобы что, чтобы снова дарить поцелуй, чтобы горячо дышать, заражая собственным огнём. Не терпеливый и голодный, как и всегда, но такой нежный и чуткий, когда казалось бы и не нужно. Просто покажи, как соскучился, как не хватало, слов не нужно, просто лишь делай придерживая одной рукой, а второй скользишь по её плечу, спуская куртку лишь с одной пока еще стороны. Она им больше не нужна, сейчас не нужна. Ведь он здесь, он дома. Он полностью твой, такой горячий и настоящий. Ты только держись, не бойся упасть, есть ли чего боятся, когда он держит тебя в своих руках. Ныряй, доверившись. На глубине нет страшных хищников, он разогнал всех, оставив только себя.
Поделиться1313.08.2025 23:19:25
Она всегда думала, что дорога — лучший способ не думать. Спрямляешь линии, превращаешь время в чистую скорость, звук — в белый шум, а сердце — в метроном под ритм мотора. Но сегодня дорога тянулась не полосой, а вязкой рекой, в которую она вошла по шею. Воздух кололся солью, встречный ветер шевелил волосы, и каждый вспыхивающий фонарь рождал короткий, как вдох, вопрос: а если отпустить? Не руки — себя. Уйти внутрь той самой привычной темноты, где никого и ничего, где нейтралитет — не позиция, а тёплая, смазанная маслом пустота, в которой не тонут. Однако пальцы сами находили привычные выступы на его одежде, сцеплялись не из страха, а из какого-то постыдного, почти нежного упрямства; шея под виском была слишком настоящей, чтобы играть в исчезновение.
В этот момент она ненавидела собственное тело за то, что оно не слушается, отказывается быть управляемым разумом, делает выбор за неё. Она могла бы сказать, что всё это происходит помимо воли, но знала: и воля, и нежелание были в равной степени её, переплетённые, как две дорожные полосы, которые не сливаются, а только ведут друг за другом, не давая сойти с маршрута. Смешно, как быстро ломается разработанный годами алгоритм выхода, когда в дело вмешивается тепло. Не та жара, от которой отворачиваешься, не тот огонь, что жжёт и отталкивает, — другая: внимательная, терпеливая, «подожду, пока ты решишь». Опаснее любого давления — выбор. Теперь же выбор лежал на ладони, как тонкий нож без рукояти: возьми — порежешься, не возьмёшь — останешься без инструмента, который может резать верёвки, связывающие запястья.
Смеяться бы: шейпшифтер, прячущийся в любой тени, ловил ритм, чтобы подстроить собственный — до звука, до паузы между выдохом и вдохом. Не ради мимикрии, а чтобы не сорваться. Когда-то давно ей казалось, будто существует бог, обожающий озорство. Если бога нет, его можно придумать. Они придумали. Он щекотал ладонью по затылку, когда они в первый раз выбрали не правду, а игру. Теперь та ладонь утяжелела, перестала смеяться, просто держала: смотри, ты же сама просила остановить тебя, когда побежишь. Ведь так и работает эта вымученная жестокость, прикованная к самой высокой горе Мидгарда, капающая ядом на темечко бесконечно. До смерти, до возрождения, под теплотой родной крови. Ведь так заканчивают все те, кто играл с судьбой. Но в этой истории нет больше места отмщению. Не будет никакого бесконечного мучения, не будет змеиный яд разъедать кожу и заставлять страдать — цикл оборвался, даже не став Рагнарёком. К счастью.
Ей всегда казалось, что нейтралитет — идеальная форма выживания: тебя не касается ничья боль, тебя не обжигает ничьё счастье. Ты — промежуток, пауза, пустой коридор между двумя дверями. Но и пауза, в конце концов, наполнена воздухом, и он давит, если слишком долго молчать. Встречный ветер пах ночью, и она думала, что, возможно, настоящая свобода — не в том, чтобы никому не принадлежать, а в том, чтобы однажды честно сказать: принадлежу. Себе, прежде всего. А уже потом — тому, кто не пытался сделать из неё витрину, не вымарывал грязную рябь до журнальной глянцевости. Парковка выросла из темноты, как пустой лист, где ещё нет ни одной пометки. Это и была точка невозврата: прямоугольник чужого света, голая площадка, на которой ставят подписи. Мотор стихал, как болевой синдром после инъекции, воздух становился густым, и она поймала себя на глупой, ребячей мысли: если не слезать — поездка не окончится, бумага не подпишется. Но нога нашла асфальт. Нога дрогнула, когда он стал неподвижным. И всё равно тело выбрало не бег, а баланс, ловко прихватив чужую руку. Потому что Кики точно знала — рука будет. Она не сделала ничего, что нарушило бы привычный между ними порядок. Порядок, который был так надолго потерян, но не забыт. Итерации одинаковых попыток, привычных, ласково поглаживающих её эмоциональную недостаточность. Кикимора любит порядок. Порядок, увы, Кикимору не любит, подталкивая в её руки само определение хаоса. Койот от порядка далёк, но отчего-то за это ещё больше любим. Парадокс на парадоксе.
Четвёртый этаж из пяти — всегда смешила эта цифра, как предсказание из дешёвой книги символов: четыре — смерть. Разумеется. Только в её варианте это была смерть от идеального порядка: ровные поверхности, неубедительные растения с зеленью пластмассового характера, книги выставлены в ряд по росту — не для чтения, для того чтобы заполнить прямоугольники полок. Пыль не задерживалась — она сдувала её ежедневно, будто боялась увидеть на серых крупинках отпечатки чужих ладоней, когда-то бывавших здесь. Окна любили быть закрытыми. Занавески умели имитировать дневной свет. Холод шевелил стенами, как дыхание большого зверя, замершего в засаде. Не дом — рентгеновский снимок дома: видно пустоту, видны трещины в том, что должно быть плотным. Она ненавидела эти зеркальные поверхности — не потому, что видела там себя настоящую (давно уже привыкла к этому диссонансу: чужие глаза вместо её глаз, чужой акцент вместо её голоса — и в отражении, как издевательство, видно болотное существо, хмурое, серое, с комками ночи под глазами). Ненавидела за то, что отражение всегда правдивее памяти. Память любит романтизировать порядок, отражение честно показывает пустоту. Сегодня отражение впервые не показалось ей врагом — скорее, свидетелем. «Смотри, — шептала в ней эта молчаливая плоскость, — ты же впустила живое существо. Даже если оно встанет за твоей спиной и будет молчать — это уже нарушение протокола».
Ключ поворачивался в замке медленнее, чем дышат больные люди, упрямо, с щелчком, который похож на выстрел из глушёного пистолета. Дверь жалобно вздохнула, и пустота вонзилась ей в кожу тонкими иглами. Внутри пахло высушенной на батарее одеждой, закрытой водой из труб, валерианой из аптечки, которую она раскладывала на стол только по прямой необходимости, и чем-то ещё — старой обидой на саму себя, ну и, конечно же, лотосами. Так пахла она сама, стараясь затерять в мягком запахе водную ноту. Даже когда Кики умирала, то непременно оставляла за собой этот запах. Чужая утопленная печаль.
Кикимора могла врать себе сколько бы ей хотелось, заполнять пустоту другими сказками, горшками цветов, словами — это всё пустой звук. Совсем не пустой — резкая смена тона в её доме, стоило им лишь переступить порог. Она была готова добровольно отдать ему столько места, сколько понадобится, зная, что так будет лучше. Так будет банально комфортнее, будто играя в человека. Открытые окна, чистая чашка на краю раковины, потерянная под диваном красная резинка для волос. Кики ненавидит красный, не оставляет чашек на краю и всегда мёрзнет. Парадокс номер три. Парадокс живой и дышащий, отчаянно закрывающий ей глаза — подальше от её собственной беды. Невозможно спасти фатализм, разбавить грязную воду чистой, но разве он спрашивает? Конечно, нет.
— Эй, всё нормально… — Мора констатирует факт, осторожно запрокидывая голову чуть назад и улыбаясь. В большой тёмной комнате один-единственный лучик, и тот не из окна, тёплый и неожиданный, посреди ночного неба. Даже солнце порой не казалось ей таким невыносимо знакомым, встающее и уходящее каждое утро и ночь, неизменное. Ведь, по правде говоря, Кики согласилась бы больше никогда не видеть солнца, если бы это вернуло ей всё то время, что она потратила, вскармливая свою гордость. Всё то время, которое она выбросила в окно, не будучи рядом. Ведь ни одна сказка не знает, сколько времени у них ещё есть в этом мире.
Когда спина коснулась стены, она поняла, что всё идёт ко дну. Холодный, несовместимый с кожей, он, тем не менее, давал форму, держал. Ещё час назад стену хотелось разбить лбом, теперь — прислониться и не падать. Куртка скользнула с плеч, будто освобождаясь от своей функции быть доказательством: «вот, смотри, я всё ещё выхожу на улицу». Лёгкий морозок кожи под тканью отозвался струной. И в этот момент тело предало разум окончательно. Оно ответило на близость с голодной, почти звериной жадностью долгой разлуки. Пальцы сами вцепились в его плечи — не чтобы оттолкнуть, а чтобы не дать себе упасть, утонуть в этом бездонном водовороте.
Койот поднял её — легко, слишком легко, словно она была не человеком, а кусочком забытой легенды, который он нашёл и решил больше не ронять. Её спина прижалась к холодной, честной стене, и этот ледяной, неподкупный свидетель только усилил жар между ними. Куртка сползла с плеч, и его руки скользнули выше, под ткань, обжигая кожу там, где она, казалось, давно перестала быть живой. Мышечная память, предательская до мелочей, отзывалась на каждое его движение — будто знала заранее, куда лягут пальцы, где задержатся, каким будет вес. Она чувствовала, как его дыхание бьётся о её шею — неровное, тёплое, прожигающее маленькие, невидимые углубления в коже. Каждое его прикосновение было как короткая, но неизбежная команда телу: «запомни». Ноги рефлекторно обвили его талию, и в этом движении не было ни тени игры — только необходимость держаться, пока он держит.
— Не смотри на меня… так… — тихо выдохнула она, но пальцы сильнее впились в его плечи, выдавая, что на самом деле не хотела отводить взгляд.
Слова потеряли силу под напором тепла. Нет, не отводи взгляд, никуда не девайся. Не снова, не сегодня, ни-ко-гда. Быть может, этот Локи не будет всю свою жизнь искуплять грехи, погибая от змеиного яда, — нет, его погубит иное. Любовь к тем, кого любить нужно осторожно. Страшно. Но, боже, как ей плевать. И всегда будет. Пускай Скади позволяет себе мстить вечно. Губы дрогнули, дыхание сорвалось, и ей показалось, что каждая клетка знает — всё, точка невозврата пройдена.
Он прижимал её так, будто собирался запомнить навсегда — и часть её действительно уже была частью памяти. Она не могла решить, что страшнее — остаться или упасть, и потому просто вцепилась в него сильнее. Я остаюсь. Без деклараций. Без красивых слов. Без «главное — вместе». Даже без «прости». Это «я остаюсь» звучит так: можно не закрывать окно. Можно оставить ботинки неаккуратно. Можно пройти мимо зеркала и не задержать на себе взгляд. Теперь её очередь быть безрассудной, разорвать поцелуй, взглянуть в глаза ещё раз прежде чем ласково расцеловать чуть прохладную кожу, не оставляя ни сантиметра, без жалости. Потому что ей так хочется. Потому что имеет право, осторожно, без нажима. Страшно. Как страшно было бы попрощаться. Но никогда больше.
— Я люблю тебя.
Поделиться1414.08.2025 18:03:23
Ее улыбка его все. Только за этот мягкий изгиб черты ее губ он отдаст все на свете, чувствовать, как скользит затылок по груди, стоит ей поднять голову, увидеть глаза, теплые, добрые, веселые, вот его душа, забирай, только дай смотреть на себя такую. Пусть, этого будет мало, но хватит и будет достаточно. Он променяет всю гордость собственного давнего молчания на щенячью радость, променяет море прошлых обид на капли восторга, все свое время на этот краткий миг, какому дьяволу ради такого ему нести собственную душу. Едва заметно хмыкнул, пользуясь темнотой. Дьявол им ни к чему, его душа вся ее и ничья больше, он глуп, но решил, что так будет лучше. Жизнь и душа, ключи от собственного дома, от мотоцикла, вся его суть, весь текст, что струился по его венам, все буквы, что составляли его, он преподнес все к алтарю храма ее любви, не оставив себе ничего.
Ее пальцы сминают его плечи, несдержанно, почти жадно, так по-звериному похоже на него самого, сама того не заметив, она переняла какую-то часть, взяла, а теперь демонстрировала, посмотри, чему ты меня научил, посмотри как я способна делать из-за тебя. Тоска тела, что с болью несла радость, легкий укол, легкий приступ, но сколько в нем жадности, сколько правды открыл один единственный жест. Взвыла радостно бродячая стая, она не звала с собой, она поздравляла, напутствовала отбившегося далекого родича. Он нашел дом, он пускал корни, нашел свою семью, а теперь заполнил пробел, который она оставила после себя. Ею же. Парадокс их привязанности, не разорвать, не разрезать. Попробуй, сломаешь ножницы, поломаешь ножи, но ей попытка будет простительна. Но она не рвала, не резала, сомкнув плен своих ног за его поясницей. Капкан, плен, он шагнул в него широко закрыв свои глаза. Малыш, мне кажется, мы летим ко дну слишком быстро, не остановить это падение.
- А как еще мне на тебя смотреть?..- глаза в глаза, он не отводил, не хотел убегать снова от ее взгляда, не щурился от боли, терпел, чувствуя через одежду, ее чувства сильны, он примет, он не скажет ни слова против, ведь так мечтал о них. И смотрел с заботой, с желанием, с…любовью. На тебе сошелся минимум мой целый мир. И не нужен им более никто.
Я люблю тебя. - это плавное мягкое нажатие нежного пальчика на спуск, это вспышка, в пламени которой патрон рвется на встречу воздуху, разрезая поток пополам, это звук разрываемого металла, когда цепь рвется, падает, ударяясь о землю, когда дурная псина радостно рвется на встречу вернувшемуся хозяину, высунув язык, метая из стороны в сторону хвост. Вот, бегу к тебе со всех ног, вот прыгаю и касаюсь лапами, едва не роняя на землю, чеши за ухом, пускай пальцы в теплую шерсть, гладь, а наклонись и тебе оближут лицо. Но целует она, обжигает собой, своими дрожащими губами, тепла и нежна в своих порывах, вспомни все, что посмела забыть, чего так избегала, следя издалека, оберегая.
Я люблю тебя. - это душевная песня, что льется в уши, отзываясь внутри трепетом. Не признание, их приговор, их вердикт божественного наказания, ведь они нарушили правила, все какие могли. Сказки посмели быть человечными, посмели вкусить радость, посмели выступить против прописанной сути. Ведь они, злодеи, каждый в своей истории, объединились, забыли, оставили злодеяния, чтобы быть человечнее. И он презирал людей, ненавидел, но так ловко оборачивался одним из них, двуличная мразь. Плевать. Все это лишь для неё, он смирился с руками, ведь теперь мог с жадностью сжимать её, такую трепетную, нежную, знакомую до невозможности. Смирился с лицом, что пришло на замену морде животного, ведь только эти губы могли касаться кожи на шее, только эти губы могли касаться губ, могли впиваться, теряясь в страсти или нежности. Не было больше того тощего тела зверя, что мог сбежать, испугавшись уловок хитрого пугливого зайца. Было другое, сильное, способное прижимать, давить, держать, способное на все, лишь бы чувствовать её и никого кроме. Он примет, проглотил собственное двуличие, если она будет рядом, не будет мечтать вернуться к животному, став человеком чуть больше, чем полностью. Если она будет рядом, если попросит, захочет. Помани нежной рукой, прикажи, он сделает все, потому что не сможет иначе. Обернись зверем, Койот, для меня, он горы свернет, но сделает, такой верный, такой послушный, такой...любящий.
- Я люблю тебя - в нём нет сомнения, нет замешательства, он в радости шепчет ответ, коснувшись обласканных за сегодня губ. Эти слова только для неё, все остальное фон, размытое пятно на дороге. И хочется пустить слезы, полные счастья капли солёной воды, но он пуст, она словно забрала все, зная, что так и будет, дай тебе волю и мы утонем, мой излишне чувствительный мальчик. И как трудно было прервать ход её собственных губ, чтобы просто сказать три слова, поймать её, снова пленив собой. Наглый Койот.
Он мазнул её спиной по холодной стене, кисть по холсту, мазок, что увёл их в сторону, когда стоять стало уже невозможно. Яркий цвет желания на серости её уступающего холода. Хаос подкрался, вторгся к ней, подарил первый подарок, его сброшенную обувь, забытую где-то в уголке её прихожей. Второй, куртка, что так легко и непринужденно сползла с её плеч, с её рук, с тела, в какой-то не пойманный миг и рухнуло, сложившись складками на полу и лежала теперь на холодному полу, смешиваясь с домом, с его отчужденностью и тишиной. Он уберет, если успеет раньше неё, но не сейчас. Сейчас невозможно выпустить из рук одну лишь единственную женщину. Я люблю тебя, звучит нежный хриплый голосок в его голове, он вьет гнезда и роет норы. Безумное божество над ними захочет, довольное как сплетались вместе два варианта. На потеху в глупом протесте, для него, не для них. Для них это словно все. Отчаянное счастья украденной человечности. Хаос продолжает бесчинства в её идеальном порядке. Порядок давит со всех углов, отражается от каждой стены, с каждого подоконника, с каждого окна, он направлен на одну единственную дорожку их безумия. И терпит поражение.
Третий подарок, стол, Койот не осторожен, он сбрасывает с него все, что попалось на необузданном пути их воссоединения. Она - часто дышащий соучастник, громкий, что хватал воздух в краткие миги свободы, чтобы нырять в омут с головой снова.
Но сейчас стол идеальное ложе, не будет банальности постели, не сразу. Будет жадный взгляд, когда приподняв голову, он вновь познает глазами, откроет для себя заново её грудь, что вздымалась и опадала в такт глоткам воздуха. Его взгляд - коктейль хитрости и задумки, очарование очередного обмана, в который она пала вновь. Моих родителей нет дома, я звала тебя не за этим или... лживый хулиган сам пал жертвой фокусов и ловко сплетенной лжи, смей надеяться на чай после.
Вот твой порядок, милая, смотри, он пал с такой же лёгкостью, как спина коснулась стола, разбросанный по полу разнообразием предметов. Вся вещь в доме стремится поменять сторону. Поверхность холодна? Нет, она горит, заразившись огнём от случайного касания его руки, ему нужно держаться за что-то, кроме тебя. Губы по шее скользят дорожкой прикосновений, влажных, несдержанных. Горит под его дыханием кожа, хлад убегает прочь, разбегается мурашками, а после бежит следом, будто хочет еще испытать немного тепла. Кусать, целовать то, что так давно не чувствовал, чего не касался, чувствуя сладость ее бьющейся под кожей жизни. И смотреть, смотреть на неё, только на неё, касаться, не закрывая глаза, он не следил, не требовал реакции, не хотел знать, просто хотел видеть, что она здесь, что она настоящая, что её дыхание не фальшь приятного сна, не фокус злобного гения. Что вот она вся, тут, для него, в подарочной упаковке из черного платья. Он все еще не верил, сомневался, может потому совершил этот рывок откровения, потому поспешил, поддавшись всем возможным импульсам, сметая на пол предметы, сотрясая холод покоя внутри этих стен.
Ладонь по её бедру, со сладким шелестом ткани о кожу расходится платье, пропуская его ладонь выше в собственном разрезе, снова предательство, но он улыбается своим внезапным союзникам. Как же легко поддаётся одежда, когда любящая женщина желает быть раздета тем, кого любит всем своим сердцем. Вот, твой злодей, он смотрит, ускользает ниже с каждым прикосновением. Его глаза светятся счастьем, губы повторяют линии ее скрытого платьем тела. Он кусает, в глупом игривом порыве на вздымающейся вершине, не сильно, сбегая секундой позже, нашкодивший пес спешит дальше вниз, так хочется смеяться. Он повторяет все: плоский живот, кажется слишком напряженный, спешит занять место ладоней на одном из открытых участков кожи бедра, целует, спускаясь все ниже, но совсем не спешит раскрыть себе все. К чему спешить, когда ладони ведут по ножке вниз, пока догоняют губы, а колени ударяются об пол. Шнуровка ее обуви не сдержит его слишком долго, соскальзывая по очереди с ее ног, он устраивает бардак, откинув лишнее. Обувь на пол с грохотом, плевать на соседей. Нежно держать, пробегаясь губами по голени, тянуть ножку в сторону, так увлеченно, поднимаясь вверх, отрывая колени от пола, ладонями убирая ткань, открывая больше, пройтись по внутренней стороне бедра, устремившись выше и…Обдать дыханием через платье, мимо той сладкой откровенности, казалось бы, подними ткань и вот она, тонкая полоска, такая ненадежная, хлипкая, но он устоял, продолжая гулять по ней через платье, поднимаясь вверх.
Руки под ее коленями, он тянет к себе, к краю стола, дрожит, заставляя ее ноги разойтись шире. Избегая губами, он, впрочем, с удовольствием проскальзывает под платье ладонью. Нежность кожи манит, сложно устоять, когда так давно целовал ее всю. Подбирается медленно, неспешно, прежде чем коснуться, прежде чем посметь давить на тонкую ткань под платьем подушечками пальцев. Шумит на собственном выдохе. Поднимает взгляд, ищет одобрения, ищет запрет, все, что она способна сказать одним только взглядом, что способна беззвучно шептать. Ему так нужны ее глаза, так нужны ее губы, так необходимы слова. Он сделает все, что она ему скажет, сделает так, как она скажет, не перестав мучить поверхностно касаясь пальцами. Прикажи - он прекратит, уймет собственное дыхание, отступит или же, пожелай ты, он подарит тебе всю свою страсть, все свое трепетное пламя, окутает вас обоих, спрятав от всех.
Койот спешит к ее губам, спешит чувствовать ее дыхание, спешит хвастаться достижением, делится собственной улыбкой с ней. Вот он, коварный и наглый злодей, что совершил страшное. И каждый из злодеев мог бахвалится, рассказывая истории, кто-то пел о похищенной с неба луне, вот, взгляни ночью и не найдешь этот яркий шар. Кто-то хвалится концом света, Рагнарёк, устроенный Суртуром, что пожрал стены Асгарда в пламени, сразил всех богов и к чертям спалил Иггдрасиль с приступом безумного смеха, скалясь своим огненным ликом. Любой злодей мог похвастаться чем угодно, но все это такие мелочи. Для него, для Койота, для Пса, что сейчас провернул самое страшное злодейство на свете. Касаясь с такой откровенной пошлостью, с такой мучительной неспешностью, растоптав тишину и серость чужого дома, уничтожив порядок в страстном беспорядке, Койот свершил не простительное. Он украл у мира Кикимору. Украл ее для себя и ни для кого больше. Меркнет уничтожение планет, меркнет пылающая обитель древних богов, меркнут обрезанные линии времени, что косят миллионами миллиардов чужие варианты прожитой жизни. Все это такая чушь. Когда можешь коснуться уголка губ возлюбленной, так невинно, пока пыльцы ведут себя так вульгарно, пока вторая рука упирается в стол, стараясь не давить сильно, чтобы не сломать. Что значат украденные сокровища древних племен, ничто. Его сокровище дороже, намного. И она рядом, поддавалась, одерживая свои победы над ним, пока он терпел поражения. Пасть перед ее красотой, соблазниться, поддаться. Как тот древний царь, что построил новый белый град среди чужих топей. Теперь это мое болото, он провозгласил уверенно, закладывая первый камень.
- Я безумно скучал…- он не рычит, псины тоже умеют урчать, когда рядом тот, кого любишь, тот, кто так тебе дорог. Он не целует, он кусает ее губы, клыки, память о том, что он лишь зверь в облике человека, чуть давят, но не рвут нежность чужой кожи, не будет кровавых капель, что скрасят их вкусом металла. Нежность, пошлость и щепотка боли, он смешивает этот коктейль в ней, прежде чем сбежать от лица к обнаженному плечу. Вновь укус, поцелуй после, он будто просит прощения за несдержанность, касаясь места. Он следит, к чему скрывать улики, когда они вместе, когда хочется кричать, что она вновь его. Похищенная Кикимора. Прости, если делает больно, прости если пальцы несут на кончиках удовольствие, несут жар желания. Ему быть может много хуже, ему быть может, много теснее. Но разве это волнует, когда вспоминаешь ее снова, поцелуй за поцелуем, укус за укусом, когда пьянит запах, когда очаровывает каждая линия, что извивалась, вздрагивала едва заметно под его касаниями. Слышать, слушать, ловить каждый вздох, с плеч возвращаясь к губам, в очередной ласковой глупости слов. Люблю, скучал, моя, твой, череда не слов, но звуков, по детски глупых. Но кто они, если не лишенные детства создания. Их писали сразу, писали какими угодно, но не обозначили детство, не обозначили опыт. Они слепцы, что щупая друг друга пальцами и ладонями, шагали навстречу новым открытиям. Даже сейчас, она вновь неизвестная тропа, пусть такая знакомая. Но от этого лишь прекраснее.
Увлеченный не замечает, как занимает свободу меж ее ног своим собственным телом, как прижимается, опускаясь все ближе, забыв про неудобства согнутой в локте руки. И он мог сорваться, мог сделать с ней все, что угодно, но среди тысячи есть только лишь одно важное но: «подожду, пока ты решишь». Оно травило, оно сближало, оно очаровывало. Даже сейчас, оно читалось в его взгляде, читалось в касаниях пальцев, пусть ускоряясь, но он тянул, выжидал, он готовил этот десерт, это лакомство. И жаль, что не было кубиков льда, чтобы касаться горячей кожи. Койот хотел, чтобы она произнесла, сказала то заветное краткое «да», прежде чем он позволит себе окончательно смести все черты, перескочить через каждую. Хитрец, он оправдывался, он просто хотел услышать, как ее голос дрожит, проклиная его медлительность, как просит, как требует. Ее глупый пес слишком любил играть, томить, прежде чем делать. Но ведь, после долгой разлуки, ребячество им было простительно.
Поделиться1514.08.2025 23:58:38
Она всегда считала себя человеком, который умеет держать дистанцию. Не в смысле обиженной закрытости, не в смысле простого молчаливого отчуждения, а как мастер создания невидимых рубежей — ловко и с инженерной точностью. Её границы были безупречны, отточены, как стеклянные перепонки: никто за них не заходил, потому что для этого не существовало даже теоретического шанса. Иногда ей казалось, что она сама выстроена из нескольких слоёв прозрачных экранов, и даже то, что просвечивало в ней насквозь, было на деле недосягаемо. Ей чужда мягкость, чужда привязанность — выдуманный больным сознанием штандарт выдуманного государства, выдуманная глупая религия и идея. Нет ничего из этого, нет ни одного из правил, что Кикимора изобрела. Сказочник был жесток, но никогда не ограничивал своих детишек в такой простой банальности, как выбор. Возможность, даже. Будь они людьми, наверняка, Мора никогда бы не убежала. Всё было бы иначе. И от этого было лишь тяжелее. Ей пора поменяться, хотя бы ради одного единственного шанса.
Койот был первым, кто умел находить щели. Не потому, что был агрессивен или настойчив, а потому что обращался со стенами, как с обычными предметами быта: пользовался ими, опирался, иногда размечал на них новые схемы. Он не колотил кулаком по стеклу, не пытался его разбить, как делают все прочие. Просто дышал так близко, что тёплый пар оседал на идеально чистой поверхности, и она становилась не просто заметной, а мягкой, будто покрывалась плёнкой изнутри. Так и сейчас, когда окружение перестало быть чем-то важным, сошлось сетью красных нитей на ней одной. В этом и был ещё один парадокс: Кикимора отчаянно пыталась слиться с мирозданием, стать очередной нитью в бесконечном полотне, но из раза в раз он заставлял её чувствовать себя особенной. И он для неё таковым был. Единственная сказка, которую она не станет имитировать даже при смерти, даже если это будет её последний шанс. Единственный, кем Мора отказалась бы пользоваться. Даже во благо. Никогда больше.
И ей так плевать на разбитый горшочек, может, её любимый. Тот, над которым Кикимора корпела долгое время, в который вложила всю свою невысказанную любовь. Потому что это больше не её дом. Не дыра в серой земле. Не крошечная землянка у края болот. Она знает, каково это, когда он снова занимает всё свободное пространство. Всё ещё с долей некого уважения — как осторожно сброшенные у выхода ботинки, но уже не такой дотошный, как она сама. Он — живой, а Кикимора — медленно умирает. В этом и была разница: вариант, нашедший себе место среди живых, и вариант, который немо наблюдает за тем, как её место погибает. И раньше она бы поклялась, что уничтожит всё это, никогда не станет частью механизма, не примет никаких сторон, кроме своей собственной. Как жаль, что теперь она готова принять и его сторону, какой бы паршивой в итоге она ни оказалась. Ему всё ещё нельзя доверять, а она — и не умеет. Но верит. И будет. Теперь они по одну сторону, до конца, каким бы он ни был.
С ним любое прикосновение было не действием, а подсказкой. Когда его пальцы скользили по коже — даже если это было случайно или якобы небрежно, — в них всегда ощущалась точность, с которой открывают замок, зная сложный рисунок секретов внутри. Пальцы, легшие на бедро, были замком внизу; ладонь на затылке — ещё одним, спрятанным глубже, туда, где начинается страх. Она знала, что часть этих ключей принадлежит ему по праву: когда-то она сама вручила их, в другом времени и при других обстоятельствах. Теперь же Мора наблюдала, как он перебирает связку с неторопливой, почти церемонной внимательностью — как коллекционер, который не желает ничего сломать или поцарапать, прежде чем убедиться, что вещь подлинная.
Ткань её платья издавала шелест не громче шёпота, когда рука двигалась выше, разматывая складки. Этот шелест был знаком: он напоминал звук, с которым шаги по опавшей листве оставляют за собой едва заметную дорожку. Листья можно смять в порошок, растереть под каблуком, и, если честно, она чаще всего была по ту сторону этого действия: предпочитала исчезать, когда близость становилась невыносимой. Но сейчас ей впервые хотелось быть той листовой жилкой, которая держится до последнего — не потому, что боится сломаться, а потому что хочет остаться в его пальцах.
Стол под спиной был холодным и твёрдым, и именно эта твёрдость — неподкупная, как честный свидетель или, наоборот, как последняя граница, за которой уже нет оправданий — не давала ей окончательно раствориться. Каждый шов дерева, каждая заусенца, что впивалась в лопатку, были маркерами реальности, напоминали: ты здесь, ты всё ещё цельная. Но вместе с этим именно этот чужой, внешний холод служил рамкой для тепла, которое Койот вкладывал в каждое движение. Поразительно, что этот баланс — ледяное и горячее, жёсткое и податливое — только усиливал ощущение, будто всё происходящее находится одновременно и внутри, и снаружи, и все границы стерты.
Её дыхание дрожало, как поверхность воды под лёгким ветром. Времени, казалось, не существовало — были только эти секунды, в которых внутренние механизмы страха, желания и злости переплетались в невозможную конструкцию. Платье мешало — но одновременно спасало, создавая тонкий, раздражающе-приятный барьер. Из-за него каждое движение казалось невыносимо острым, как если бы по живой коже провели лезвием. Мора не знала, чего хочет больше: чтобы он наконец снял этот барьер, или чтобы он оставался, продлевая невыносимость ещё хоть немного.
Внутри всё было переплетено: страх вибрировал, как натянутая струна, дёргался при каждом движении; желание, густое и тягучее, поило тело, как мёд; злость на себя, что допускает такую близость, грызла где-то глубоко, но сдавала позиции под напором тихого, но упрямого счастья, что эта близость происходит именно с ним. Всё, что она знала о себе, казалось несостоятельным: она превращалась в нового человека прямо сейчас, на глазах у него и у себя самой, и даже не пыталась это скрыть.
Койот ждал. Даже когда его пальцы касались сквозь ткань, даже когда напряжение между ними уплотнялось до почти материального — он всё равно ждал. И это было самой сильной проверкой: она привыкла к насилию, к напору, к тому, что надо защищаться, а когда никто не нападает — не знала, что делать с этим чувством безоружности. Его терпение было не пассивным, а деятельным: он ожидал с вниманием учёного, который не может форсировать важный эксперимент. И в этом ожидании было что-то невероятно ласковое: он верил, что она сама захочет открыть дверь, и не станет ломать защёлку.
В этот раз нужно было быть уверенной, что не совершаешь ошибку, что не врёшь. И Кикимора впервые могла поклясться, что не врёт, даже не пытается. Она так сильно устала, примеряя на себя очередной чуждый образ, чтобы никогда больше не видеть свой. Но разве можно ненавидеть себя, когда на тебя смотрят с такой любовью? Нет. Больше нет. Голос был мягким и уязвимым, но за этими словами стояла непреложность: если он отвернётся, даже на долю секунды, она снова найдёт в себе силы исчезнуть, собрать все свои осколки, ускользнуть за стекло и зацементировать щели. Но если он останется… тогда всё меняется.
Койот не отвернулся. Он смотрел на неё впритык, так что Мора видела, как в уголках его глаз появляются тени и затаённые смешки. Он не улыбался, не моргал, даже не дышал громче обычного — и в этом было больше обещания, чем если бы он закричал о своей любви на весь квартал. Она чувствовала, как в этот момент внутренний замок щёлкает сам собой, без взлома — просто потому, что больше не было нужды держаться за старые секреты. Кикимора чуть приподнялась, чтобы коснуться губами его щеки. Сделала это медленно, сдержанно, но задержалась там дольше, чем требовал простой жест. Это был не поцелуй, а вдавленное в кожу желание остаться под его кожей навсегда — и она почувствовала, как всё, что так долго было в обороне, капитулирует, перестаёт рваться наружу, просто смиряется с тем, что её держат. Не он её держит, а она позволяет себя держать, и в этом была вся суть происходящего.
— Не… уходи… — выдох сорвался, и она поняла, что просит уже не о взгляде. Слова прозвучали так тихо, что их мог бы расслышать только тот, кто находился буквально внутри неё. Но он услышал, это было видно по выражению лица: он ждал этого согласия не как приказа, а как приглашения.
Это своеобразное «да» разлилось по телу теплом, которое тянулось от солнечного сплетения к ладоням, к пальцам, что сжали его плечи, и дальше к коленям, которые сами нашли его бёдра, зацепившись намертво. Это было не согласие, а вызов, и в этой разнице содержалось всё важное. Он обхватил её обеими руками, легко, почти не касаясь, и этого оказалось достаточно, чтобы по позвоночнику пробежал разряд — не от страха, а от дикого облегчения.
Она впервые за долгое время ощутила, что может быть не только отражением, не чужой тенью в чьих-то глазах, а живым телом, целым и весомым. Она смеялась, когда он водил пальцами по её руке, и смех был беззвучный, но он его чувствовал, потому что у него самого смех таился где-то в кончиках пальцев. Когда Койот наконец убрал руку сверху, платье сползло с плеча, открыв тонкую полосу кожи. Она не дёрнулась, не попыталась прикрыться; наоборот, ей казалось важным, чтобы он увидел — всю её, без фильтров, без защитных слоёв. Он всё ещё ждал. И в этом ожидании было больше власти, чем в силе.
Пальцы скользили по её коже сквозь платье так, будто он осторожно раскапывал слой за слоем, находя там не кости, а хрупкие осколки её осторожности. Каждое прикосновение было как лёгкое касание лезвием — не ранит, но заставляет сердце тянуться к боли. Ей хотелось закрыть глаза, спрятаться в темноте, но он держал её взгляд. И это было хуже всего. Потому что в этом взгляде не было ни требования, ни торопливости — только тихое, опасное «скажи сама».
Кикимора всегда боялась таких моментов — когда решение на её стороне. Потому что в них нет оправданий. Нельзя сказать «он вынудил» или «так вышло». Здесь выбор — её. Некого больше обманывать, некому больше врать.
Поделиться1615.08.2025 11:00:55
Он плут и он плутал, топтал границы её обороны, пробовал осторожно, её дистанция, та защита, которую она плела всегда так умело, с дотошностью архитектора, с ответственностью инженера, столько рубежей, столько линий на полотне, проведённых чёрными чернилами по белому. Он продолжал плутать, прикоснись здесь, шепни тут, поцелуй там. Архитектура всегда была слаба пред природой. Та слала бедствия, на горе затраченным трудам. Её архитектура столкнулась с бедствием самым страшным. Не было бури, не было урагана или землетрясения, что рушили громко, демонстративно, показывая силу и мощь. Её бедствие другое, оно смотрело тёмными глазами, не отводя, не моргая, застыв постыдным неуместным постаментом или памятником, как он тут оказался, чей просчет поставил его сюда. И он, тыкаясь носом в чужие преграды, искал лазейки, пробовал в другом месте, если лазейки нет. Неустанно, не останавливаясь. Так точит камни вода, так растения захватывают забытые творения. С ловкостью вора он проникал, крался, теперь мало было украсть лишь сердечко, теперь он выкрал её всю, под звуки битого цветочного горшка, под россыпь предметов, что стучали по полу. Все тщательно выстроенные рубежи не спасли, лишь удивленные взгляды, когда штандарт её гордости был снят с флагштока, похищено знамя страхов, украден горделиво реющий флаг её любви. Лишь тряпка осталась, поднята им же над куполами, над крышами, над кронами деревьев её парков и садов, здесь не был, здесь есть Койот.
И нет в нём высокомерной улыбки триумфатора, нет той нотки злорадства, когда очередной обольститель забирается под одеяло своей цели, нет бахвальства и хвастовства. Он все такой же, его лицо словно и не меняется вовсе и никогда. Он смотрит, сверкая бурей страстей и нежностей в глазах, почти не дышит, спутать его со статуей так просто. Но статуя трогает, касается нежно и радостно, откровенно, но как всегда на грани доступного. С её природой он обходится бережно, нет опасности пожара, все по правилам, ограда из камней вокруг кострища. Сдержанно, пока она не возжелает иного. И пусть так легко было сорваться, срывать с неё все, он чувствует, что не будет наказан за порванное платье, за сорванное белье, это так легко сделать ему, напряги сильнее руку и все, услышишь треск, увидишь как убегает стыдливо взгляд, ему будут рады, впитают не сдержанность. Он делал и не раз и не два, но никогда сразу. Всегда с разрешения, пусть подталкивая к нему, пусть под его хитростью, она шептала эти краткие да, эти откровенные и стыдливые возьми, она дарила вседозволенность, а он требовал разрешения. Не всегда, но так часто, забывая о себе, доводя до иступления, рад был тратить всего себя, лишь чтобы любоваться ею, волосами, что россыпью лиан бежали по столу, разметались, её лицом, краснеющим в возбуждении, так по женски довольным этой его игрой, в которой она была всем, в которой только её реакции имели смысл, для себя он был вторичен, пусть она даже не признаётся вслух, как им довольна, как пылает от прикосновений рук и губ. В темноте, при свете дня, всегда, когда им взбредет это в голову. А он вторит вереницей ударов сердца её дрожащим выдохам.
И замирает, стоит ей приподняться, стоит только самой коснуться губами, так неуместно нежно, так глупо и наивно, но это неловкое касание дороже всякого стона, любого пошлого жеста. Неловкость и дрожь в словах, и снова нет ни победоносной улыбки, только глаза в глаза, в её озвученная просьба, в его понимание, забота, нежность? Лишь едва едва тронулись уголки на губах, ведь не ответить ей невозможно. - Куда же я от тебя денусь...- просто слушай, вот он я, рядом, с тобой, пред тобой. Ее голос шелест ветра и листвы в ночи, его стрекот цикад и свет светлячков. Ее "да" не брошенная выпрошенная кость, а любезно предложенное лакомство. Она обвивала, цеплялась словно растение, что сквозь бетон ползет на встречу солнечному свету. А он не уйдет, не сбежит, не сейчас и никогда больше. И нет голоса, что просил, лишь мольбы взгляда, мягких приоткрытых губ, дрожью в ресницах. Он молил своё божество и оно отозвалось, спуская дары с небес. Такая горячая, только для него, смотрела своими глазами, просила своими жестами, реакцией, не той чертовой пародией, которой оборачивалась для других. Такая прекрасная, сверкала ярче, чем сияние Луны на небе, в своём медлительном обнажении. Заморочила голову тайной не снятого до конца платья, оставив чёрным саваном полёта фантазии, памяти, что ласково касалась отчётливо вложенных в голову образов. И губы рисуют узоры взаимных прикосновений. Он не читает ее, словно книгу, а чувствует, как чувствуют все животные, пока она, дав разрешение, плавилась под его нежеланием спешить. Он знал, ей нравится, видел в глазах, что разрешали больше, ведь когда глаза в глаза связывает томящее внутри напряжение, слова совсем не нужны. И он, получив честность, прочувствовав, подчиняется, в привычной неспешности, с которым скользит по дорогам, под шум мощного двигателя. Их дороги сплетаются влюблёнными змеями, степи полнились непривычностью флоры, зелень отступила местами, уступив место берёзовый стволам, колючим елям, они самозабвенно описывали свой новый мир. Им нет нужды ждать одобрения богов, их собственное божество-хитрец защитит, соткав купол иллюзий, в последнем акте собственной жертвенности, не нужно перо сказочника, что вырвал их в мир совсем чуждый и незнакомый, ведь столько ручек валялось на дне пола квартиры, они сами сочинять и напишут свои корявые не умелые первые стихи, отпечатаются друг на друге чернилами, склеив страницы вместе, в одно целое. И он жизнь положит ради этого мира, ради этой новой истории, совсем новой сказки, там на кисельных берегах. Он бунтовал, считая, что сказки имели право на жизнь, на место, но их лишили всего, сделав чем-то вне времени, какого быть злодеем, застыв в вечности. Он почти злится, когда ловит эту мысль. И плевать ему на себя, он же гадок, преступник, но почему должно страдать самое дорогое в его жизни создание, разделить его же участь, год за годом в бесконечном дне сурка. Губы в оскал в кратком едва заметном моменте, который тронет золото её глаз беспокойством. Рябь злости в собственных тёмных озёрах его глаз. Его не устраивает, он обязательно придумает, но сейчас… сейчас его ждет обеспокоенный, полный любви взгляд, он улыбается немного горько, снова спешит к её лицу своим, торопливо утешая нежными краткими касаниями губ. Глупый, заставил беспокоится. Дурак. Он сгладит её дни собой, сделает каждый неодинаковым повторением предыдущего, а чем то новым, наполненным жизнью, желанием проживать всей своей сказочной душой.
- Все хорошо… Ничего не бойся...и не волнуйся ни о чем...я рядом… - шептать слова, позволив пальцам наконец-то совершить желанное, сдвинут тонкую полоску в сторону, коснуться с жадностью, почувствовав жар чужого желания так явственно, без стеснения, поверхностно, прежде чем позволить много больше. Сердце замирало, билось невнятно. Проскользнув, дав почувствовать внутри, он играл с её телом, спешил от её лица и губ прочь, гуляя по коже нежной мягкой поступлю, щекотал и обжигал дыханием, полнил шею и плечи следами укусов, алым покраснением после губ, влагой прикосновения языка. Но снова и снова возвращался к лицу, не способный покинуть её надолго, в пошлости и глубине ласк. Изводил, но себя кажется больше. Дрожь в нём была невыносима в контроле, в сдержанности, а так хотелось просто забыть обо всем, отпустив поводок. И, кажется, отпускает, когда с её губ словно песня льется голосок, в стоне ли, в мычании ли, в трепете судорожного выдоха, он не понимает, но ловит так, будто это самое сладкое на свете блюдо. Для него, от неё.
Подняться стоило сил, ещё больших стоило убрать руку, сегодня без пошлости жестов, без провокаций в горячих действиях, успеется. Он смотрит с высоты своего роста, она такой очаровательный соблазнительный подарок, прогнавший прочь все дурное из головы. Кикимора тоже занимала собой много места, но ведь такая маленькая по сравнению с ним.
Ты прекрасна, ты сногсшибательна, ты сводишь меня с ума, вот что он говорит ей горящим взглядом, когда в темноте комнаты слишком оглушающе звучат расстегнутые брюки, обещают необратимость их следующего прыжка в заболоченное дно. Стрелка на циферблате дергается в беспомощности, скрипит часовой механизм. И словно замерло в них само время, укрыло, мигая звёздами, не разделяет их больше красный свет светофоров, они горят для них зелёными огоньками, озорно мигают. Заглядывает в окна вездесущая луна, любопытна и настырна. И он сдается. Не в силах ни терпеть больше, ни ждать. Он был хорошим, он держался с достоинством терпеливости, но сдает себя первый, если она просит, если взмолилась словами, он не слышит. Его одержимость ею, его любовь выдает горячий вздох или рык, когда жар её тела вытесняет все. Прочь всë и все. Только они одни, вдвоём. Только его сильные мозолистые руки на гладкой коже её ног, что держали его в своём совершенном плену. Клетка, в которую они оба вбежали с удовольствием. Он завладел и замер, запрокинув голову, зажмурив глаза. Тепло и теснота её ему подарок. Он напоминает о себе, жадно сомкнув свои пальцы, хотя стоило ли, когда уже вновь она стала принадлежать ему всецело, отдавшись полностью, вновь доверившись. Идеальная ночь для таких неидеальных двух. Уместно ли краткое люблю, когда между вами ничего, лишь давление ткани где-то сбоку, когда в своем нетерпении он, вторгался, забыв о её белье совсем. Уместно ли, когда мерно заскрипели половицы, под медленным раскачиванием стола, под трением её дуги-спины о твёрдость столешницы. Когда неспешно, медленно, овладеваешь, захлебнувшись ею. Когда держишь, когда жмешь, смотря сверху в её глаза, в это прикрытое веками золото, томное, горячее. Ему все равно, он говорит, рычит это слово, просто знай, просто чувствуй в его движениях, пуская по венам. Вырви из памяти те годы отдельно, не вместе, забудь, они не нужны, ни тебе, ни ему. Снова вместе, снова сплетены тела, с негромкой пошлостью звука. Пока он все еще остается сдержан, пока контроль не оставил, лишь дав слабину. Пока другой конец поводка в твоих ослабевших пальчиках, но скоро выскользнет. Пока жар под его одеждой не стал огненной бурей, он дарил нежность через медлительность. Пока вёл мозолями ладоней по чистоте кожи на ногах, по этому полотну, трепетному, горячему. И не сводил взгляда, как бы не хотелось смотреть ниже, как бы не хотелось пожирать глазами всю её красоту, весь соблазн, он смотрел лишь на лицо, в глаза, запоминая, вспоминая и открывая заново. А остальное…остальное лишь трепет чувств, объятое влажным жаром напряжение, и пустота в голове, в которой лишь одно её имя, ведь сейчас ему больше ничего и не нужно. Только она, на этом хрупком хлипком столе, в этом мерном покачивании тел, вздохах взаимного наслаждения. И никакого рассвета на горизонте, он ни к чему.
Поделиться1716.08.2025 01:53:05
Кикимора не знала, с какого момента воздух стал таким густым. Может, когда он закрыл за собой дверь, и тишина дома вдруг перестала быть пустотой, а превратилась в ожидание. Или когда их шаги слились в один ритм, медленный и уверенный, как затяжное «да» в мыслях, которое она сама себе не признавалась. Странно — раньше любое его присутствие было как вспышка: ярко, больно, обжигающе и непременно оставляло следы, которые она потом неделями сдирала изнутри. Сейчас же огонь не спешил. Он грел, но не торопился прожигать дыры, давая ей возможность почувствовать каждую секунду. Одно она знала точно — даже при всём желании он никогда бы ей не навредил. Ни тогда, ни сейчас, ни в далёком прошлом. Как будто бы вопреки своей природе, вопреки статусу злодея. Ведь Койот никогда не прикрывался мнимым нейтралитетом, как это делала Мора. Потому что это глупо. Это наивно. Это попытка нравиться всем, попытка найти место без усилий. Но нужно ли идти на такие жертвы, чтобы просто почувствовать себя… нужной?
Она всё ещё пыталась дышать ровно, по привычке держать под контролем. Пальцы сами собой цеплялись за край стола, будто ей нужно было удержаться на краю чего-то намного более высокого, чем этот старый деревянный прямоугольник. Она ощущала его — не руками, а кожей бёдер, бьющимся в такт её дыханию сердцем. Всё тело знало, что он рядом, и это знание становилось чем-то почти физическим: давление, жар, как если бы под кожей вставали иглы. Это чувство ей так знакомо, рожденное многими годами выстроенного между ними доверия, которое Кикимора так охотно пыталась спрятать. Вся тошнотворная простота её дома таила в себе это желание, идеально на поверхности — копни глубже, и найдёшь то, чего не стоило бы. Где-то на полу всё ещё лежала та самая куртка, среди нетронутой посуды стояла абсолютно случайная, не её, а в страницах книг были спрятаны скомканные фотографии. Кикимора не могла их выбросить. Не могла выкорчевать это Мировое Дерево — так плотно оно прижилось в её сердце, пустило корни и разрослось ветками. Будь она чуточку смелее. Чуточку сильнее.
Каждое движение казалось нарочито замедленным, как кадры в замедленной съёмке, когда зрителя хотят заставить рассмотреть всё до последней детали. Её взгляд цеплялся за мелочи: за тень от его ресниц на скуле, за то, как чуть дрожит жилка на его шее, за тёмные, почти звериные глаза, в которых ни намёка на сомнение. Он уже решил. А вот она… она всё ещё боролась сама с собой. Не с ним. Когда его ладонь легла на её бок, под ткань, Мора вздрогнула не от неожиданности, а от того, что кожа под пальцами вспомнила. Вспомнила, как это — быть узнанной, безошибочно, до мельчайшей черты. Память тела оказалась страшнее любого слова: в ней не было ни лжи, ни игры, только голая, обжигающая правда. Пальцы скользнули выше, чуть надавив, — и её собственная рука уже тянулась к его плечу, хваталась, вжималась в мышцу, как в единственную опору в этом зыбком мире. Чёртово предательство. Она ведь клялась, что больше не позволит себе этой слабости. Только это больше не слабость. Настоящая сила, жить вопреки, быть рядом на зло всему миру.
Он нагнулся ближе, и её волосы задело его дыхание. Оно было тёплым, пахло чем-то, что она могла бы узнать среди тысячи, — запах дороги, ветра и чего-то ещё, что всегда принадлежало только ему. Койот прижался, его грудь коснулась её плеча, и Мора почувствовала, как мир вокруг сжался до этой точки контакта. Всё остальное стало фоном — стены, тьма за окнами, даже её собственные сомнения.
Кикимора не отвечала более словами. Вместо этого отпустила край стола и скользнула пальцами ему навстречу, туда, где кожа под одеждой была горячей, как металл на солнце. Почувствовала, как напрягся его живот, и это напряжение передалось ей, будто внутри сработал тот самый щелчок замка. Она позволила себе шаг — маленький, почти незаметный, но для них двоих значивший всё. Бёдра встретились, и Мора ощутила, как он чуть сильнее вжимает её к себе, как его руки становятся настойчивее, но не грубее. Её платье предательски скользило, открывая то бедро, то ключицу. Каждый новый сантиметр открытой кожи был как метка на карте, по которой он шёл к своей цели. Пальцы Койота обводили эти метки, и от их прикосновений по позвоночнику бежали мурашки. Она уже не пыталась считать вдохи. Каждое его движение было и вопросом, и ответом одновременно. И всё в ней кричало: «да». Даже если губы молчали.
Когда он наклонился, губы коснулись её шеи. Лёгкий поцелуй, затем ещё один — ниже, теплее, глубже. Мора не удержалась и закрыла глаза, чувствуя, как спина выгибается навстречу. Его руки нашли её талию, крепко, почти собственнически, но с той осторожностью, которая делала прикосновение ещё более опасным. Она чувствовала, что может сорваться в любой момент. И в то же время — что хочет сорваться. Мора чуть опёрлась ладонями сзади, пытаясь удержать равновесие, но Койот оказался ближе, чем она ожидала, и этот баланс перестал иметь значение. Его колени упёрлись в её, руки раздвинули их чуть шире, и от этого движения у неё перехватило дыхание. Не от страха. От того, что она наконец-то перестала защищаться.
— Я больше никогда тебя не отпущу, — сказала она, и в этих словах не было угрозы. Это был факт. Простой и необратимый.
Она поймала его взгляд. И впервые за всё время подумала, что, возможно, это именно то, что она всегда хотела услышать. От себя или от него. Да какая разница? Без обещаний, без красивых речей — просто вот так, в лоб, как удар правдой. Её пальцы нашли его затылок, сжали волосы, и она потянулась вперёд. Поцелуй вышел жадным, почти грубым, но внутри него была та самая искра, с которой когда-то всё началось. И от этого её руки дрожали. Даже сейчас, когда его дыхание спуталось с её, а пальцы стали будто чужие, Койот сохранял внутри себя какое-то невозмутимое спокойствие, как будто уже знал, что будет дальше. Мора, конечно, не была настолько наивна, чтобы верить в его сдержанность. Всё в его теле выдавало обратное: мышцы, готовые к прыжку, плечи, изогнутые дугой, челюсть, сжатая слишком крепко для человека, который будто бы ничего не чувствует. Не человек. Никогда им не был. Руки Койота были крепкими и цепкими, но теперь в его движениях сквозила какая-то почти священная бережность. Он будто боялся сломать её — не физически, хотя и это мог бы, учитывая разницу в силе, а скорее изнутри, как ломают хрупкие игрушки, которые дороги только тем, кто их потерял. Кикимора всегда скрывала свою излишнюю нежность по отношению к нему, ведь так не полагается, ведь это ещё одна глупая привязанность. Но не сейчас. Сколько в ней вообще осталось мягкости — столько и отдаст. Она больше никогда не позволит себе делать ему больно.
Они двигались медленно, но в этой медлительности не было колебаний. Спешить более некуда, если подумать. Пальцы скользили под платьем, находили кожу, тянулись всё выше. Он исследовал её так, будто не просто хотел запомнить, а вернуть себе каждую утраченную деталь, и это было до страшного взаимно. Мора вжималась в него сильнее, чувствуя, как её колени замыкают петлю за его спиной. Она больше не строила стен. Не потому, что он их разрушил, а потому, что сама решила выйти. Ведь теперь ей стоит озаботиться тем, чтобы возвести эти стены уже иначе, пряча только их двоих от всего мира. Кикимора больше не может позволить себе терять. Не его. Не этот маленький осколок всего мира.
Когда он снова посмотрел на неё, в глазах не было ни капли прежней усталости. Там была жизнь. И она поняла: да, всё изменилось. Не на время, не до следующей ссоры. По-настоящему. Кикимора всё же позволила себе наконец заплакать. Точнее, её извечно злые жёлтые глаза наполнились слезами, которые она поспешила смахнуть, качнув головой. Это сейчас так невовремя, но Кики было так искренне плевать.
Поделиться1816.08.2025 12:22:16
Она не отпустит его больше, слова как пальцы гитариста по струнам его поганой души. Они скользят, выбивая жалобную минорную трель, спешат к признанию, что она подарила ему раньше, туда, в нору, где удобно устроились в его поколеченном сердце слова о любви. - Я не уйду от тебя. Никогда больше. - он вторит, нет сил в голосе, слепая уверенность шепота, чтобы не случилось, как бы не было. Никогда больше. Он не променяет её на глупые революции, не променяет на разборки. Злодей, животное, на поверку оказавшееся человечнее многих, готовность помогать ничего не прося взамен. Отдавал себя в её руки, пахнущие свежестью дикой травы. И, кажется, нет больше причин прятаться в силе, тянуть все на себе, решая за двоих, за всех, думая, что так будет лучше. Не будет. И кажется, когда они вновь не могут оторваться друг от друга, когда пальцы в волосах давят требовательно на затылок, когда жарко целует уже она, так жадно, словно он морок, что рассеется, попробуй она открыть глаза, успей распробовать, но потом пробуй снова, ведь он не морок, не туман, не рассеется, не исчезнет.
И в своих решениях, они оба были перевертыши, ведь ушла тогда она, а он отпустил, но оба сделали не правильно, не до конца. И вернулись друг к другу жёстким ударом бумеранга. Не было точек, горькое многоточие, запятые, все это копилось и путалось, а сейчас распрямилось, словно спина на неровной поверхности. Но ни один не нарушал своих слов, ведь она не отпустила, а он не ушёл. Их коснулась сказка о бездарно потерянном времени, закружила и развела по углам, наказала, подарив каждому свой собственный угол, а они, отчаянные, оглядывались невпопад, кто первый окажется больше влюблен, чтобы бежать к другому. Но оба были пожалуй слишком упрямы. И стояли в своём углу, пытались, становясь смешными без друг друга. Прятали чувства, скрывали эмоции. Время не лечит ничерта, оправдание для слыбых, лечат линии её скул, разрез глаз, дрожь её тела. Гребанный жрец, что нёс исцеление, обещал вылечить быстрее, чем время, но тоже оказался ничтожной пустышкой и никуда не годился. Сползающая медленно линия чёрного платья, застывшая где-то под её грудью, словно отлив, несла пользы больше, чем все жрецы мира. Полуобнажённая Кикимора хваталась за стол, за него и он с радостью пал бы к её ногам с какой угодно стороны. Отчаянная необходимость в медленном необратмом взрыве взаимных движений.
Движение её головы, блестящие глаза, что готовы вот-вот пролится слезами. Он спешит к ней, спешит коснуться губами самых уголков глаз, он украдет, выпьет океан её слез, проглотит, ведь это та самая сокровенная её часть, редкая, скупая, она прятала и держала в себе лучше него, от сюда всегда больные приливы нежности. Когда Он заберет себе все, наглый заботливый вор. Её слезы колят острым ножом, прямо в сердце, щемит и обливается кровью, сделав невозможным вдох. Не плач, пожалуйста, я буду бесполезен в твоих слезах, не смогу помочь, лишь держать, лишь касаться губами, стирать капли, что скатятся по твоим щекам. Забота в пошлости движений, щекой коснуться щеки, шептать на ушко глупую чушь, щекоча локонами собственный нос. Она так соблазнительно сладка, что не сдержанность на столе кажется ему ошибкой. Опять. Ему хочется чувствовать её целиком, хочется касаться, успевать во время к слезам, к вздохам, наслаждаться её дрожью всецело. И ему хочется, чтобы она все таки плакала, освободила себя, отдала весь давящий груз, всю боль, печаль, что захочет. Он примет, разделит, он атлант расправивший плечи, что держал на них небо. В аркане из её сомкнувшихся за его спиной ног.
Оторваться от неё невыносимая мука, оставить, покинуть жар, но пресечь все непонимание, все слова легко, когда снова берешь в руки её, невесомую, носить её на руках его маленькое счастье, его секрет, который она кажется знает, пусть слаба в собственном здоровье в такие моменты, он всегда был максимально осторожен и аккуратен, а сегодня, оправдается, осторожно, На полу осколки, я не могу позволить тебе поранится. Выскользнув, неохотно и медленно вырвавшись из плена, вновь прижимая к себе, он спешит в спальню, обходя стол. Порядок её дома колет его в ехидном жесте последнего сопротивления, используя его хаос. Осколки глины, керамика, он не знает, чем огрызается на него убитый, разбитый горшок, оставшись впрочем незамеченным. Тщетность, его не изгнать этой детской шалостью.
Ставит на ноги у кровати аккуратно, к себе спиной, придерживая платье спереди, почему-то вдруг так важно сделать все самому. И он делает, целует со спины, нечестно дарить ласку лишь с одной стороны. Ладони вновь скользят по гладкому штилю её кожи, огибая каждую линию в тщательном повторе, сжимаясь на вершинах с жадной не сдержанностью и голодом, но не до боли, что рисковала бы подарить трезвость ума. Губы по спине, через лопатки и вниз.Шелестит платье, медленно сползают вниз они оба, обнажая спину Кикиморы. Падает в её ноги ткань, складывается, оставаясь на полу, как его куртка, а он вновь мазнул губами по ее спине, но уже вверх. Руки плутают, застежка ему поддаётся охотно, очередное одобренное ею же предательство. Очередная ловушка для него. Руки на плечах, он поворачивает аккуратно, лишив Кикимору брони собственного платья, почти всей, оставив нетронутым лишь треугольник внизу.В темноте, скорее на ощупь, когда даже уличный свет уже не стремится к ним, она по особенному прекрасна, волшебна. Он не толкает, но давление его рук требовательно, она должна пасть, коснуться мягкости простыней и одеял идеально заправленной кровати. Койот рушил идиллию, ломал порядки, не аккуратно поворачивал одеяло, а сминал её же спиной. Но не торопился заменить, накрыв собой, задерживаясь там, наверху. К чертям летит уже его толстовка, что стоило выдержать этот жар, становится легче дышать. Но все равно остаётся одет больше, чем она. И прячет все, что может ей не понравится под собственной футболкой.
Мягкость кровати чувствует и он, все таки став тем самым одеялом, что накрывает и прячет от холода и любопытного мира вокруг. Но где её приняла аккуратная мягкость, почти беззвучная, от него расходится больной скрип пружин под матрасом. Ты опять привела его в дом, он опять все нам сломает. Губы, шея, россыпью прикосновений, вниз, задерживаясь поочерёдно на тёмных ореолах, так явственно выступающих, игриво сжимая зубами, касаясь кончиком языка и пустится прочь, все ниже и ниже. Теперь нет платья, что спрячет от него новые строки, когда губы натыкаются на неровности рубца, когда он поднимает свой взгляд, в немом вопросе. Кто посмел и откуда. Ярость в нём вспыхивает, но утихает так же быстро под прикосновением её пальцев к его волосам. Успокойся. Я жива. Это сейчас не важно. И он успокаивается, но недоверчиво чертит влажную линию, целует, будто бы проверяет надёжность зажитого. И все ниже и ниже и ниже, пока не упирается в преграду. Цепляют зубы, он тянет вниз, крепко сжав, ткань не спешит, она дразнит медлительностью, прежде чем устремляется вниз. Она выскальзывает из последнего элемента своей одежды, он глупо выглядит, сжимая в зубах. Глупо выглядит и разжимая, позволяя упасть ткани в её ноги. К которым падает сам, целуя чуть выше пальцев на ногах, стремится вверх, еле еле дыша.
Поддаются его рукам её бедра, его поцелуй слишком откровенный, слишком пошлый, прости, он соврал, когда обещал держать себя в руках. Играть с её телом совершенно ничего не стесняясь, увлечённо, вспоминать пошлый вкус, сжимая в руках нежную кожу ног, прижимаясь крепко, стремясь глубоко. Прикосновения жаркие, дышать прижавшись лицом слишком тесно невозможно. Но ему хватит воздуха, хватит желания подарить удовольствие, ведь что может быть слаще, чем поднять взгляд, встретится с полными нетерпения глазами, когда ещё минуту назад овладевал, проникал, а сейчас дразнил, вкушая лакомство жадными поцелуями намного ниже. Недолго, просто потому что не может оставить её без себя ещё хотя бы на миг.
Подняв голову, он облизывается, снова в нём сквозит зверь. Окончательно избавится от брюк задача не из самых красивых. Но он справляется и делает свой хищный бросок. Одеяло тела все еще в чертовой футболке, сними сама если мешает, если хочешь познакомится с его новыми следами на теле. Одна рука под коленом, жмет к себе её ногу, вторгаясь вновь, поймав её трепетный вздох. Теперь она под ним вся, теперь он чувствует ее всю, нет преимуществ роста, нет взглядов с высоты. Руки трогают не способные усидеть на месте. Губы нависли над её губами, он хочет быть близко, хочет ловить её в череде шорохов простыней, в скрипе пружин. В движениях, что все быстрее заставляли её спину скользить, заставляли сильнее сминать ткань пол ними.
Губы охотно убирают солоноватые капли, проступающие на ее коже, наверное стоило бы открыть окно, пустить немного холода, что мог разбавить их жар. Но его устраивало, дышать ею, пламенем, причиной которого был он сам, когда кололо горло сухостью, когда вдыхать было просто нечего. Они давали друг другу вдох и выдох, глотали поочерёдно, такие близкие, забывшие обо всем кроме друг друга. И плевать на протесты кровати, плевать, что её дом ранил его сильнее, чем он думал, а нос ловил слабый привкус металла, слабая точка где-то далеко внизу, не существенная. Он не замечает ничего, как испортил полы слабым алым следом, он уберет все потом, потому что такова цена их жизни. Его кровь лилась для неё не раз и не два. И никогда по её вине. Если она почувствует, если блеснет недовольством в глазах, он свершит очередной обман, станет ещё больше страстным, заставит теряться в наслаждении ещё большем. А сейчас...
Сейчас лишь шорох, прогнавший спальную тишину, лишь руки, что он пленил, сводя вместе над её собственной головой, держа так бережно, но так до невозможности крепко...
Отредактировано Coyote (16.08.2025 14:41:09)
Поделиться1917.08.2025 16:54:02
На секунду её взгляд скользнул вниз — к его ноге. Там, где ткань брюк потемнела, угадывалось что-то большее, чем просто пыль и грязь дороги. Кровь. Он шёл, будто этого не существовало, но Кикимора чувствовала — его шаги были чуть резче, чуть упрямее. Сила в каждом движении звучала как вызов: «я выдержу». И от этого внутри её что-то оборвалось. Ей стало мучительно стыдно, что она позволила себе забыть: рядом с ней не тень, не дух, не сказочный зверь. Рядом живой. Ранимый. Человек, который продолжал нести её, даже когда сам нуждался, чтобы его удержали. Всё было как в тумане, она едва ли успевала за его руками, не противилась, не было больше ни сил, ни желания. Кики наконец-то была дома. Не в иллюзии, не в придуманном себе мире, а действительно дома — в небрежно разбросанных вещах, разбитом горшке и сказке, которую она никогда не прекращала любить.
Кикимора сама не заметила, как её руки потянулись к его телу. Удивительно ли, что пальцы нашли подол футболки, зацепились, сжались, будто эта тонкая ткань была последней преградой между ними. На самом деле, эта материя мешала не столько телу, сколько взгляду. Каждый раз взгляд спотыкался о ткань, возвращался с пустыми руками. А теперь вдруг — в этот момент, среди ночи, в этом забытом всеми доме — руки поднялись, опередили мысль, не выдержав накопленного напряжения. Пальцы остановились у края, застыли, замерли, словно умоляли о разрешении, зависнув в последней точке невозврата.
— Покажи, — прошептала Кикимора. Не требование, а просьба, тихая и хрупкая, как сломанный кончик иглы.
Койот будто ждал этого — не то чтобы он был готов, скорее просто смирился с необходимостью. Он не возразил, не отступил, не попытался скрыться за привычной бравадой. Вместо этого она медленно, чуть небрежно стянула ткань, заставляя поднять руки. Необычайная взаимная уязвимость, которой Кикимора ловко воспользовалась. Эта готовность быть раскрытым, быть увиденным целиком, без масок и защиты — вот что выворачивало её изнутри, как будто внутри разом что-то оборвалось. Футболка ушла вверх, оголив его грудь и плечи. Тело, привычное, вдруг стало чужим: как будто она смотрела на карту, которую кто-то переписал на новом языке. Кожа была исписана линиями — белыми, едва заметными, и алыми, ещё не до конца затянувшимися; они пересекались, образовывали узоры, которых раньше не было. Там, где когда-то была гладкость, теперь пролегали шрамы, которые ей знакомы не были. Обидно, как за себя. Больно.
Кикимора смотрела и не могла отвести глаз. Челюсть свело, горло пересохло, и в этот момент она осознала, как мало знала о нём, несмотря на всё прожитое вместе. Она видела, как с каждым шрамом внутри неё ломается что-то старое, крошится ненужное, отпадает шелухой. Откуда эти метки? Почему так много? Что случилось там, где она не была рядом? Она чувствовала, как в груди поднимается густой, липкий ком вины: ведь эти отметины тоже отчасти её. Если бы не её вечные побеги, не её холодность, не её бесконечное бегство за стеклянные стены, может быть, ему не пришлось бы носить этот новый узор на себе. Она всё ещё не простила себя за старые, не могла смириться с тем, что уже видела. Во всём всегда была её вина. Её глупое безрассудство, невозможность перебороть абсолютную гордость, перестать наконец делать любимому существу больно — физически и морально. Кики морщила нос от выступивших вновь слёз, отворачивалась на мгновение, утыкаясь в собственное плечо. Ей было так обидно, так страшно.
Пальцы сами собой потянулись к одной из свежих линий — едва затянувшейся, розовой, как трещина на льду. Она коснулась её осторожно, боясь, что при малейшем прикосновении он снова воспламенится болью. Кожа под пальцами была тёплой, живой — и это почему-то делало только больнее. Потому что он был жив, несмотря ни на что, и позволял ей прикасаться к тому, что, может быть, никому больше не показывал. Как будто именно этим жестом он признавал её власть над собой, и вместе с этим — её ответственность. Но почему-то в его взгляде не было ни укора, ни осуждения, ни даже горечи. Только усталое, почти философское принятие: так бывает, так всегда бывало. И именно от этого хотелось кричать — потому что никакая вина не могла сравниться с этой тишиной.
Кикимора потянулась ближе. Губы почти коснулись его кожи, и каждое прикосновение было как покаяние, как молитва о прощении, которой не существует. Она долго водила по этим линиям губами, задерживаясь, будто хотела запомнить их невидимой памятью. Каждый поцелуй был признанием вины и любви одновременно. Она целовала свежие и старые, мелкие и глубокие, и не могла насытиться этим вкусом, будто надеялась стереть хотя бы часть чужой боли простым прикосновением.
— Прости… — выдохнула она, не открывая глаз. — За всё.
Она никогда не извиняется, не считает нужным, ведь никто не заслуживает её сожаления. Всегда всё делает правильно, идеально. Но не сейчас. Руки сами собой обвили его, стараясь укрыть, защитить, закрыть собой эти шрамы, будто телесное тепло могло стереть их навсегда. Но она знала: память не стирается, не исчезает, не растворяется. Она превращается в другой след, в другую боль, в другую нежность. Всё, что она могла — растворить его воспоминания в своих прикосновениях, пусть даже на секунду. Койот не сопротивлялся. Его ладонь легла ей на затылок, движение было бережным, почти отцовским. Он не пытался остановить её слёзы, не пытался рассмешить, как делал раньше, не говорил ни слова. Только держал, тянул ближе, ближе, как будто боялся снова потерять. А она не хотела, чтобы его накрывало одиночеством, не сейчас, когда наконец разрешила себе быть рядом.
Пальцы Кикиморы дрожали, когда она скользила ими по его спине, по лопаткам, вдоль позвоночника, ощущая каждую впадину, каждую выбоину. Она хотела знать его всего и сразу, как будто впереди не было никаких завтра. Койот уловил этот порыв, поймал её руки, сжал их крепко, но не больно, будто давал понять: «я здесь, я не исчезну». Он завёл её руки вверх и крепко держал их, пленил у себя над головой. И в этом хвате не было ни силы, ни угрозы — только просьба остановиться, не убегать, остаться здесь, в этом моменте.
И она осталась.
Кикимора запрокинула голову, перехватила его взгляд. В его глазах не было жалости — и это спасало. Потому что жалости она боялась больше всего: именно из-за неё бежала, строила стены, уходила из комнат, где становилось слишком тесно от чужого сострадания. А здесь, сейчас, было только одно: уверенность, спокойная и неизбежная, как гравитация. Уверенность, что она нужна, что она его. Он наклонился, поцеловал её резко — не так, как раньше, когда был осторожен и робок. Это был поцелуй жадного, голодного человека, который слишком долго терпел. Её губы отвечали тем же, и в этом не было ни привычки, ни рефлекса. Это было новое и одновременно очень старое — что-то из утраченной молодости, из первобытной памяти, когда прикосновение значило больше, чем слова.
Её тело сначала вздрогнуло, попыталось отпрянуть, но он держал крепко, не позволяя ей уйти в привычную тень. И вдруг она поняла: нет смысла сопротивляться. Нет смысла прятаться, если всё давно уже вскрыто, если и так уже всё на поверхности. Даже привычный шероховатый голос Кикиморы звучит нежнее, полушёпотом, неловкой нотой внезапного стона. Она почувствовала его руки на бёдрах, на талии, его дыхание у виска. Бёдра сами разомкнулись, впуская его ближе, ноги сомкнулись у него за спиной, удерживая, не отпуская. Она почувствовала, как его тело прижимается к ней, как между ними исчезает последнее расстояние. Теперь всё ускорилось и одновременно стало медленнее, будто кто-то повернул время вспять. Его губы оставляли на её шее следы — горячие, влажные, настойчивые. Его ладони изучали каждый изгиб её тела, будто он хотел запомнить её навсегда, выучить наизусть. Он больше не скрывал свою силу: мышцы напрягались, движения становились резче, почти агрессивнее, но она знала — это не про боль, это про власть и согласие, про доверие, которое они себе никогда не позволяли.
Она позволяла. Снова и снова. И почти позволила тонким ногтям царапать кожу, но остановилась — ни к чему это больше, достаточно уже он пережил. Будь это даже самым искренним проявлением любви, Кики сдержалась, тёплыми подушечками касаясь его рук. Потом, быть может. Но сейчас — нет.
Поделиться2017.08.2025 20:44:21
Руки на его ткани, присоединившись к игре, жадные в желании позволить глазам познать: твой мальчик вел себя плохо, он прячет от нас все, что натворил, нужно вывести его на чистую воду, смотри, к кому ты вернулась, кого вновь пустила в свою жизнь, смотри на цену ухода, узри все, что случилось, пока не было тебя, когда была ты. Нужен ли нам такой, Кикимора, нужен ли нам пес, что не может вести себя хорошо. Мы сорвем покров и покажем секрет, смотри в оба глаза слишком внимательно.
— Покажи – шепчет, просит, приказ замереть, прервав все шорохи, кроме дыхания. Он не противится, смирившись с неизбежностью. Она реагировала болезненно, всегда, даже когда не имела отношения к его боли, к его шрамам. Его футболка, последнее пристанище одежды на них обоих, слезает, не нужная никому из них, стоит только послушно вытянуть руки. Отступает жар, дарит касание воздуха, горячего и колючего, жар вернулся к нему сразу же, обманщик. Его тело – пиратская карта сокровищ, вот крестик, в виде пулевого где-то рядом с сердцем, он был близок к границе как никогда, но не пересек, не заслужил блаженной темноты, выжил, вот ласковые касание лезвий оставили линии, что вели корабль к крестику сокровища, рваные раны, следы бог знает чего еще, это города и порты. Плыви, скользи по ним и узнаешь историю подвигов. Сумасшедший художник творил, а она единственный зритель этой картины.
– Эй?.. – едва-едва слышно, все ведь хорошо, он пережил, он справился, добрался до тебя, наплевав на каждый удар, хохотал, пропуская, теряя кровь, пока другие чертили с заботой того, кто пытался тебя убить. И провалились. Его жизнь тут, назло всем, для тебя. Он плелся к тебе, чудак, по пустыням и лесам, навстречу одной единственной встрече, что перевернула для вас все. Ради одного единственного взгляда. Моряк, вернувшийся с дальнего похода, переживший все, мыслями лишь об одной единственной, что встретит, что нашепчет нежными словами о любви, о переживаниях. Путь домой был тернистым, извилистым, бури и штиль, что не смогли его остановить. И нет в глазах ни боли, ни сожаления, ни обвинения. Это их история, плата за возможность испытать счастье. Он будет платить, если такова цена. Ни раз, ни два, ни три, все тысячи тысяч раз, пока кровь еще способна литься. Все для нее, для них. Жертва на алтаре, подношение жестокому богу, цена за любовь, за вместе. Есть ли о чем сожалеть?
Беспокойство обжигает, она снова плачет по его вине. Пальцы ее слез сжимают крепкую шею, разрывают когтями жилы. Мешают дышать. – Эй, все хорошо…- слушай его и не бойся, его голос тих, в нем дрожь, в нем хрипы невозможности сделать вздох, только не плач, ведь он полнится жизнью, полнится желанием. Пальцы обжигают, но он не вздрагивает от заботливого касания, лишь тянется, в попытке поймать ее руку губами, поцеловать, но не успевает, позволив чертить новые шрамы поверх старых, шрамов она не оставит, лишь повторит, прочитает, вот он сцепился, получил ласковый поцелуй ножа, вот он словил пулю и выжил. И выжил. И еще раз. И еще. Коснись любой линии, финал один – Койот был здесь, живой, надежный, верный, тогда, еще какие-то пару часов назад он стремился в холодные руки смерти, ведь они так похожи на руки Кикиморы. Тонкие, холодные. Отказались от него не единожды. А сейчас Кикимора приняла, вернулась и вернула, к черту пошлем смерть, если уже не нужно выбирать, чьи холодные руки принесут счастье. – Не бойся…- тихое заклинание, заговор, чтобы отвлечь, бесполезная, он знал, что так и будет. Знал, но все равно позволил снять, ведь не от нее скрывать правду о своей жизни. Не ему.
Касания губ несли покой, она не злится, не станет огненной бурей обид и злости, как бывало, стоило ему неудачно спрятать последствия буйности собственной жизни, не сегодня. Она нежна, мягки прикосновения к горячему телу, долгие, а он ждет, покорно застыв, удерживает, поглаживая ладонью, пальцы по волосам, по шее, плечам. Невозможно не трогать, не возможно не наслаждаться мягкостью, она все еще считала все своей виной, а он все еще доносил, что это чушь, это жизнь, так случилось, все о’кей, Кикимора не устанет волноваться, он не устанет смотреть как будто нож в груди это ничто, нечто обжигающее касание пули, ничто удары тяжелым предметом, ничто клыки, что грызут кожу. Все - ничто, все – ее прикосновения. Лишь они жизнь. Лишь ее голос. – Нет. – он не прощает, потому что не за что извиняться. И есть лишь секунда, прежде чем ее руки сомкнуться на нем, секунда, чтобы поймать лицо, посмотреть в заплаканные глаза, пока их медленный танец становится быстрее. – Ты не должна извиняться. Я не умру, я буду тут, с тобой. Все это, каждый удар, каждый выстрел, я переживу все, ведь ты ждешь. Я всегда вернусь домой, чтобы не случилось. Поняла? – его рычание в ее губы обещание, прежде чем отпустит, прежде чем прижмется сам, позволив укрыть себя ее нежным заботливым рукам. И он будет упрям, он будет упертым, будет до невозможности живучим, разорвет на части любого, кто посмеет встать на его пути к дому, к ней, к ним, просто потому, что больше ничего не умеет. – Но…Я буду осторожнее…- пожалуй, на это он был способен, ради нее, для нее, чтобы не видеть слез в ее глаза, которые принес бы ей сам, вернувшись домой в собственной крови и рваной одежде, побывав в очередной передряге.
И она не выдержала, прижимая его к себе, уже не скрывала, позволила уже ему узреть, как он демонстрировал шрамы, она дарила слезы, печальное зрелище, но он не делает ни-чер-та, просто позволил воде катиться по щекам. Только держал, бесполезная попытка не унять, но забрать, разделить, когда трогаешь мокрые щеки своим лицом, когда трогаешь волосами, стирая оплошностью эти влажные дорожки. Она дрожала, держась, он дрожал, чтобы сдержаться, молчать, пока она обнажала душу перед ним, в собственной постели, уже обнаженная полностью. Она дарила все, без остатка, не только тело, забирай все. Он забирал, забирал поцелуем в макушку, забирал зарываясь носом в локоны волос, забирал, касаясь кожи, забирал в страсти и нежности, все, без остатка, отдавая взамен всего себя. Не сожалея ни о чем. Забылись старые ссоры, стерлись, смылись алым металлом по пути, смылись горечью с глаз, сплетаясь в сыревших от их жара простынях. Обещания лишали слов, а вид пленил глаза. За ее глаза, за линии колен, за плавный изгиб шеи и плеч, проступ ключиц он отдаст всего себя без остатка. За дрожащий голос, смешавшийся с дрожью покидающего легкие воздухом, за случайно стыдливо оброненное мычание, он заплатит сполна, душа и жизнь в обмен на ее тепло, на внимание. Бери, забирай, владей.
Она держится за него, держится сама, держится щадящими ноготками по исписанной спине, рисунок шрамов был разнообразен, велик, продолжался позади или начинался, окольцевав. Руки несут с собой приятную дрожь. Но ловит ее, потому что хочет, его не было слишком долго, чтобы давать свободу, чтобы не держать, сначала лишь кисти, после сплетая пальцы, пленив, в очередном шорохе простыней, смятых подушек. Она приняла его, впустила, сняла все запреты, сбросив с шеи удавку. Смотри смерть, жалей, не взяв свой трофей раньше, он выбирал жизнь, выбирал Кикимору, вручал себя, дарил нежность, что расцветала ураганом, переродившись в страсть. Больше не нужно держать, не нужно пленить. Больше не нужно врать, не нужно плести сети лжи. Нужно лишь затеряться в мгновении, на влажных от пота простынях, под дикую пляску сердечного ритма, под стон, нежный и сладкий, который он радостно ловит ушами.
Они вновь стали дуэтом, он играл, а она дарила чарующий голосок. Не было зрителей, были лишь они вдвоем, но и этого достаточно. Их песня лишь для них, откровение, погрязшее в грязных порывах вожделения, сжать ее – провести по струнам, вырвав из утробы приятный резкий звук, звук сопряжения их тел, их миров, удар по ударным. Залиты потом глаза, тяжело смотреть, но смотреть он жаждет. В ее глаза, на губы, чувствовать руки, сдержанный порыв, в котором ноготки Кикиморы не раздирали в кровь его спину, шрамы по шрамам не рисовала, полна заботы эта славянская женщина. Так и хотелось прошептать «делай, если хочешь, царапай и рви, не сдержав страсть», но он молчит, он просто смотрит, ведь будет так, как она хочет. Как хочет он уже происходит. В скорости и несдержанности, в слабой дрожи, в колючих вдохах, в касаниях ее кожи, в смятых простынях, когда пальцы сжимались, упав с ее тела, прежде чем вернуться.
Она не плен, она подарок, наслаждение, что подарили разведенные колени, что принесли сомкнувшиеся ноги, дрожащие, скользящие по нему в страстных порывах этого родео. Он покрылся испариной, которую она ловко смахивала, жар навис назойливым наблюдателем. Он давил, он пожирал, как его пламя бушевало на ней, в ней, вот он, настоящий, животная неудержимая страсть, разбавленная нежностью прикосновений. Ладонью скользит по щеке, чтобы взглянуть в лицо, прежде чем снова спрятать свое, в ее шее, в ее волосах. Влажно невыносимо. Легко, с каждым движением лишь быстрее. И нет смысла скрывать свое удовольствие, он выбрал быть честным с ней до конца. Может потому с губ не рычание, но стон, откровенный, пусть и не громкий. Может потому дрожь цепляется за него, ухватившись слабыми ручками будто за перила.
Он не выпрямляется, хотя так хочется видеть, смотреть сверху, жадно пожирая глазами, но остается напряжен. Чувствительный оголенный нерв, раскрывшийся перед ней. Вот его любовь, неудержимая, рвется из напряженного тела, захватывает, пылает. И она уже вовсе не холодна, заразившись его огнем, но так заботлива в собственном. Они сплелись отлично, они спелись прекрасно. Соскучится в расстоянии, соскучится в близости. Он готов был скулить ее имя, да и скулил, хриплым повтором напряженного голоса, немного робея. Казаться глупым для нее, быть с ней слабым, доверится, пав в объятия, в череде толчков и движений. Резкость выдохов и вдохов. Он будет слабым в ее руках, он будет в ее руках в безопасности. Даже если случайное касание отзовется болью от несдержанности ногтей, прежде чем она опомнится. Это нормально, Кикимора, это так, как и должно быть. Ты даришь не те раны, не стоит боятся и плакать. Растай в наслаждении, не трать себя на сдержанность. Твои шрамы особенны, они полоса, алая, но не в крови, в следе, что растает на утро. А сейчас…Сейчас очередной скрип и стон, ведь песня не длится долго и скоро кончится.
Отредактировано Coyote (17.08.2025 21:02:06)
Поделиться2118.08.2025 22:37:43
Её ладони скользили по его груди, и казалось, что с каждым осторожным прикосновением она пробует воскресить в нём что-то забытое, почти невозможное — веру в то, что его тело может быть не только полем боли, но и местом, где к нему прикасаются ради самого него. Она ловила едва заметные дрожи под кожей, улавливала в каждом дыхании, коротком и неуверенном, желание и страх — оба одинаково настоящие. Иногда он будто бы собирался отдёрнуться, напрягался всем телом, а потом позволял ей снова гладить себя, будто заново учился, что значит быть уязвимым и при этом не обжечься. В такие моменты Кикимора чувствовала себя кем-то вроде хирурга, который вскрывает старые рубцы, чтобы вынуть оттуда застарелую боль, но при этом знает — ни один шов не затянется по-настоящему, если не положить в рану что-то своё, живое, настоящее.
Мора почти не касалась его ладонями — больше кончиками пальцев или тыльной стороной руки, как будто боялась спугнуть. Ласковое дикое животное, всё ещё может укусить. Но иногда позволяла себе сжать его плечо или провести по шее — и тогда он честно вздыхал, тяжело и громко, и Кикимора остро осознавала, сколько всего невысказанного живёт в этом простом движении. Она не столько его трогала, сколько читала: по напряжённым мышцам, по шрамам, по тому, как он реагирует на каждый её вздох, на каждый свой собственный. Она училась у него — как не бояться, как не развалиться от чужой тревоги, как можно быть живым, даже если всё вокруг давно разучилось быть для тебя безопасным.
Его футболка валялась на полу, и Кикимора заметила, как он со злостью посмотрел на этот жалкий кусок ткани, будто обвинял её в том, что она не спасла, не спрятала, не дала ему привычную броню. Но он не попросил её вернуть, не стал хвататься за одежду, как раньше за первое попавшееся оружие или щит. Он остался голым, смиренно подставив ей тело — как солдат, который больше не ждёт нападения, но всё ещё помнит, что такое война. И эта добровольная беззащитность пугала Кикимору куда больше, чем его обычная грубость и мрачные шуточки.
— Пожалуйста… — ей до конца не было понятно, что всё же она просит. Жалобно щурит глаза от слёз. Просто пустая просьба, наполненная всей накопленной внутренней болью и сожалением. Ей стоило сделать всё это раньше, намного. Не мучать себя, не мучать его.
Сперва она целовала осторожно, почти неуверенно: маленькими, едва ощутимыми поцелуями, в которых было больше просьбы о прощении, чем желания. Но с каждой минутой мягкость уходила, и на смену ей приходила настойчивость, требовательность. Кикимора иногда задерживала губы на шраме чуть дольше, чем нужно, впитывая его тепло, и тогда казалось, что между ними натягивается ниточка, такая тонкая, что может порваться от любого неверного жеста, но она держалась. В какие-то моменты её собственные губы дрожали от напряжения, и она не сразу понимала, что это не только от желания — а ещё и от страха: вдруг он развернётся, вдруг уйдёт? Но он не делал. Просто жил, внимая ей всем телом, и эта тишина была страшнее любого крика. Она ловила себя на мысли, что никогда не боялась ни чужой злости, ни даже боли — только вот этого молчаливого согласия, в котором не было ни угрозы, ни жалости.
Со временем волосы Кикиморы начали выбиваться из-под заколки и падать на её лицо, тёмные и пушистые, и он изредка дёргался, когда один из завитков щекотал кожу. Она хотела убрать их, чтобы не мешали, но передумала, позволила тёмным локонам быть настоящими, беспорядочными. Не нужно больше быть идеальной, лезть из кожи вон, чтобы отличиться — её эгоцентризм молчит в его присутствии. Не нужно ничего доказывать. Чего ради? Кого ради? Она провела рукой вдоль его предплечья, задержалась на запястье, потом зажала его ладонь обеими своими — и он не забрал её, хотя мог бы одной резкой микросекундой разнести этот момент в пыль. Кикимора никогда не думала, что будет плакать во время близости. Слёзы всегда казались ей чем-то лишним: если плачешь — значит, проиграл, значит, не справился, значит, отдал кому-то право видеть тебя слабой. Она выработала в себе привычку не жалеть ни себя, ни других, потому что жалость — это паразит, только сосёт энергию, но ничего не даёт взамен. И всё же вот сейчас, когда она целовала его, прижимаясь всем телом, слёзы текли сами собой: не потому что больно, не от обиды, не от бессилия — а потому что она видела его с новой, пугающей стороны, и это открытие было одновременно чудовищным и прекрасным. Она больше не могла притворяться, что ей всё равно. Этот человек был ей важен, нужнее, чем она сама себе.
— Я… я верю… — её голос опять непривычно робок, между краткими стонами и ловкими поцелуями. Некоторые вещи должны быть озвучены, даже вопреки желанию снова закрыться, отстраниться. Нет. Внутренний паразит мешает жить, и Кикимора уверенно вытягивает его прочь из своего тела. Наконец, скрюченным некогда печальным телом на полу, истекающим кровью после того самого ранения, что оставило шрам. Как она теперь может отвернуться от Койота, когда в предсмертном бреду видела лишь его?
Он не отреагировал на её слёзы привычным для неё образом, как реагировали все. Не стал смеяться, не сделал вид, что ничего не происходит, не припомнил ей, что «сильные не плачут» или что «женщины всегда всё усложняют». Кикимора так привыкла, что её стойкость воспринимали как должное, ведь таковой она всегда и была. Не просила, не извинялась, и ничего не требовала. Он просто прижал её к себе крепче — не как девочку, которую нужно пожалеть, а как равную, как соратницу, которая вместе с ним прошла через свои войны. И в этом неожиданном равновесии Кикимора почувствовала, что больше не обязана быть бесчувственной, чтобы выжить рядом с ним. Наоборот: чем больше она открывалась, тем больше он доверял ей взамен, и это было страшно и легко одновременно.
Иногда она пыталась читать его лицо — привычка, выработанная годами жизни среди людей, которые никогда не говорят то, что думают. Но у него не было ни привычной хищной улыбки, ни отстранённого равнодушия: только какая-то утомлённая доброта, будто он впервые за много недель позволил себе расслабиться и перестал ждать подвоха. Кикимора не знала, как реагировать на эту новую версию его самого, и потому просто продолжала гладить, целовать, впитывать его тишину, как человек, который долгое время жил взаперти и вдруг снова оказался на воздухе.
В какой-то момент она поймала себя на том, что перестала плакать. Слёзы ушли так же внезапно, как пришли: сначала их становилось всё меньше, потом совсем не осталось. На щеках остались только тонкие, прохладные дорожки, и Кикимора почувствовала облегчение, как будто сбросила с себя какой-то старый груз. Она позволила себе улыбнуться — не заметно, не для него, а просто чтобы проверить: работает ли у неё ещё этот навык. Улыбка была слабой, чуть насмешливой, но настоящей.
И её тело отзывалось на каждое движение так ярко, что самой стало страшно. Казалось, что стоило лишь прижаться крепче, и крик вырвется сам собой, сорвёт голос, потому что внутри не осталось ничего, кроме этого жара. Она спрятала лицо в его плечо, но сдержать себя не смогла: тихий, хриплый стон сорвался с губ, робкой попыткой прижать губы к его плечу. Ближе, приглушить, совсем не занимать места и не издавать звуков. Не существовать. Не от стыда, от страха. Её слишком много, слишком громко. Кикимора кусала губы, глушила звук, но тело её выдавало — каждая дрожь, каждый изгиб, каждое полусдержанное движение бедра. И он, кажется, чувствовал это, отвечал, двигался с ней в одном ритме, пока тишина комнаты не наполнилась их дыханием, их стонами, их новым голосом — общим, единым, живым.
Сразу понятно стало то, что он тоже изменился. Его напряжённость ушла, а на смену ей пришла настороженная, но уже не злая готовность. Он будто бы ждал, что она сделает с ним дальше, и Кикимора впервые почувствовала, что у неё есть власть — не над ним, а над тем, что происходит между ними. Мора больше не злоупотребляла этим, и даже не собиралась. Ведь больше нет смысла кого-то свергать, нет желания быть тем самым Брутом, нет сил быть жертовным предателем. В этом новом пространстве, между тишиной и тяжёлыми вдохами, не было больше места ни для предательства, ни для мести. Хотелось говорить, но не о прошлом, не о вине и не о боли. Хотелось просто быть — и этого, к её удивлению, оказалось достаточно.
Поделиться2219.08.2025 17:58:03
— Пожалуйста…
Мысли комком, одно слово и он теряется, полнится грусти, слезы и просьба, одно единственное слово, а он не может ответить, пытается что-то говорить иногда, но батарея его голоса разряжена, пройдет время, он погрызет, потрясет, чтобы выдавить секунды голоса, для нее, для своей женщины, обретенной так внезапно, через гнев, через боль, через предательство и упрямство, через обман. Он едва заметно трясет головой, выкидывая всю эту чушь, всю мишуру, что липла к его голове, словно кораллы к днищу корабля. Выметает все эти глупые тайны, все недомолвки, все это остается в прошлом, среди складов, под светом фонарей, в других их, не в тех, что обретали себя заново, отдавшись друг другу, доверившись...
Сплетения рук и губ, он прикрывал глаза от ее мягкости, вздрагивал от слез, но с терпением ждал, пока этот океан иссохнет, не убирал руки, позволив ее ладошкам держать его, она училась дарить тепло, училась не прятаться, он учился доверять полностью, теряясь в этом неидеальном ритме. Познавать заново, вспоминать, что не раз и не два чувствовал, чем обладал, но, он смотрит иначе, словно ни разу до этого она не дарила ему себя настоящую. И он благодарен, за дрожь, за стон, за чертов всхлип и капли, что с глаз бежали к подушкам и простыням, но он не позволит пропасть им даром. Выпьет, коснувшись в последний момент щеки, поймает, ее слезы - ее вкус, откровенный, настоящий, чистый. Он не жалеет, его любовь не простит ему жалости. Плач, так будет легче, сбрось все, я подхвачу, прочувствую все, что терзало тебя, в тишине или в словах, что нельзя не хрипеть, в обещаниях, что нельзя будет нарушить, ведь она верит ему, лживый Койот с ней был до безобразия правдив. - Спасибо... - шепотом, на ушко, запутавшись в непослушных локонах, они щекотали его лицо, липли к нему, не желая отпускать, тянулись за ним, когда он поднимал голову, не высоко, чтобы быть рядом. Чтобы не прятаться в сантиметрах меж лицами, что подарят напряженные руки, стоит ему выпрямится. Читай его всего, он всегда был слишком простым для тебя, потому что ничего не прятал. Нет, он прятал себя, прятал слабину, скрываясь за силой и мужеством. Вот я такой стойкий, смотри, встаю перед тобой и...
...уперто не позволял тебе помочь до последнего, потому что боюсь, что стану тебе не нужен, потому что боюсь казаться слабым и беспомощным. - и не рычит, поняв, что продышал в ее губы это едва слышное признание, пока она стонала под ним, для него, опомнившись лишь в удивлении этих прекрасных глаз. Она обнажила себя, он обнажил секреты, ведь они не нужны. Когда сплетаешь это трепетное вместе, это странное и горячее мы, избавляясь от холода он и она, от одиночества. Я не стесняюсь, горели его глаза, в надежде, что она прочтет. Спроси и ответит, скажет все, что хранила душа. Ты выиграла, бери.
И слез ее больше не осталось, она пересохла внезапно, лишь след, который он спешно стирал, поднимаясь к уголкам глаз, ее слезы не для мира, ее слезы, что и не для него, они такая же цена, как их кислород с привкусом крови. Но он стирал, убирал, настырный вор-свидетель. А она пряталась, пыталась, лицо в напряженное плечо, вызывая улыбку. Губы на макушке, он не будет вытаскивать ее из убежища его горячей кожи, не будет тащить и бросать под свой взгляд, пока она вновь не захочет показаться ему сама. Что-то оставалось прежним. Лишь утешит очередным жадным прикосновением, что осядут на коже ног или талии, оставят следы, когда он будет небрежен в собственной страсти.
Она не прячет себя долго, открыв ему лицо, словно иное, по-женски счастливое, когда все, что тебе нужно с тобой, в тебе, становится стыдно. Они столько лет бегали, тянули и перетягивали, бросались в крайности, оставляя занозы друг в друге, принося боль, чтобы терпеть ответную. Но он не прячет стыдливого взгляда, не сбежит, усердный, потерявшись в чувствах становится резче. Рука на лице, пальцем по пересохшим губам, мягким и пухлым, по щеке, задевая ухо, чтобы найти руку, уроненную, отброшенную в сторону. Она жмет в пальцах простыни, он перехватывает пальцы, сожми его, впивайся ногтями, пока он жмурит глаза, дрожь невыносима и невозможна. Но он держится, он терпит, до последнего упрямый, потому что хочет нести наслаждение, хочет дарить удовольствие, дать прочувствовать все, что в нем есть. Дыхание, хрип голоса, сила в руках, лицо у щеки.
Удовольствие манит, любовь лелеет трепетными руками, когда он вновь отпускает, не в силах держать, лишать свободы, возможности прикасаться. Его пальцы в ее волосах, вторая рука между изгибами спины и покрывалом. Он жмет сильнее, не в силах отпустить, не в силах отдать. Дрожь захватывает все, каждый уголок, она заразительна, она заставляет кричать в наслаждении, пока он был резок и скор, а их любовь стала слишком пошлой и громкой. Пьяная неудержимость, зверь, потерявший контроль и дрожащая трепетная женщина в его руках. Его фарфор, его принцесса, его королева, но он не рыцарь, а чертов зверь, чертов дракон, что шел к ней через черепа и кости. Тернистый путь, а наградой она. С фарфором нужно быть бережным, он бережно срывался на грубость, прося прощения нежностью губ на шее, на плечах и лице. И жмурился, жмурился и напрягался сильнее, выжимая из себя все свои силы, на которые только был способен. Брут, чертов предатель, но вовремя остановил руку в этой временной линии, нет ножевых, нет удивленного взгляда в глазах НЕпреданного Цезаря. Не рухнула их Римская империя, не погрязла в беспорядках, разорванная на клочки былого величия, но терялась во взаимности слов, которые они будто и не понимали, они просто лились друг на друга, шептались друг другу, через дрожь, через хрипы. Он едва мог говорить, скулить, обессиленный щенок. Но с ней можно, с ней можно признаться себе, они оба живые, они оба настоящие, они оба значили друг для друга все. И превратили страсть своей любви во что-то душевное, грустное, но такое новое, приятное, откровенное.
И он сдался. Сдался на милость ее телу, сдался обнявшим рукам, сдался заново захватившим его ногам, что не позволили вырваться, что не отпустили, когда дрожь забрала себе все и больше, переливаясь через край. Она не отпускала, когда он сорвался на рык, полный наслаждения, доверчивый, слишком откровенный, не отпускала, когда он, обмякнув, упирался локтями в мягкость ее, нет, их постели, вздрагивая раз за разом, жадно хватая не воздух, но сладкий запах вспотевшей кожи, силясь открыть залитые потом глаза, но едва был на это способен. Он уже не был способен ни на что, только водить носом по коже, подниматься вверх через подбородок, чтобы коснуться губ, едва способен был целовать, лишь прижимая губы к ее губам. Вот она, все еще рядом, не отпускает свое счастье или свое проклятие, ему не важно. Назови как хочешь, только назови своим, он взвоет от радости, громче чем на полную луну, красота луны померкла для него, не манил вкус беснующегося беззакония, в котором он погряз с головой. Она поймала, взяла за руку и вытянула его с этого дна, просто снова приняв, снова впустив, в постель, в себя, тело, сердце и душа, взамен он отдал ей тоже самое. Бардаком в доме, сырой постелью, тяжелым дыханием, жаром и давлением.
Прости, что шел так долго. Прости, что пришел так внезапно. Прости, что люблю и уже не отдам. - и снова он не открывает широко глаза, когда опять понимает, что говорит вслух. Легкий смешок, что обжег губы горячим потоком воздуха. Откровенность не закончилась, хитрая Кикимора, она вытягивала из него все так легко, будто лепесток с цветка. Лепесток за лепестком, в старой традиции, которую она ему открыла. Все лепестки нас любят. За откровения тоже прости.
Силы он обретает нехотя, медленно. Не спешит покидать, оставаясь сверху в этом сладком горячем плену. Ему некуда спешить, ведь он уже дома, он уже с ней. Он дошел. Потому то он целует нежно, напоминая о себе, нежно, но кратко, потому что не хочется рвать их момент на куски. Дрожь не отпускает, но слабеет. Но позволяет ему улыбнуться, слабо, без лукавства так привычного для его глаз. Рукой снова к ее щеке, нежны прикосновения ладони, касание пальца по горячей коже. Он готов смотреть молча, готов терять время, смотря в прикрытые глаза, слушать успокаивающееся дыхание. Чувствовать ее всю. - Я дома... - очередная глупость шелестом выдоха, но сказать было так важно, ведь так давно не был тут, а сейчас пронесся вихрем, как бы не врал о нежности и заботе. Он дома. Что еще нужно, чтобы обрадовать женщину, что бегала и скрывалась, играла в игры, но ждала. Как он ждал, как грезил и бредил о ней одной. Он дома, он помог ей выбрать, помог найти эти холодные шипящие стены, стыдливо отвернувшиеся и прикусившие свои поганые языки, они должны смирится с его возвращением. Женщина не звала, но впустила. Нет больше крепости в ее сердце, нет больше бандитского логова в его. Он сдался, вступил под ее знамена, они сменили их сразу, создав общий рисунок и выбрав новые цвета, помогал строить стены снаружи, а не внутри. Он был дома, он сказал, заявил об этом, в глупой надежде услышать одно единственное "с возвращением"...
Поделиться2321.08.2025 22:02:01
Возможно, если бы кто-то наблюдал за этим со стороны — кто-то посторонний, незнакомый, один из тех, кто привык к простым объяснениям и чётким категориям — ему показалось бы, что всё это ужасно банально. В комнате, где всё было стерильно, до страшного одиноко, не осталось и следа от великой романтики: только беспорядочные тела, тяжёлое дыхание и чувство, от которого хотелось выть. Но для неё — и, может быть, для него — этот миг был куда важнее всех прежних: впервые за много лет никто не играл. Не было больше привычных ритуалов, не было игры в сарказм и недосказанность, не было ни власти, ни защиты. Была только Кикимора — сырая, растерянная, не знающая, как правильно — и Койот, который почему-то выбрал остаться.
— Ты… не понимаешь… — сорвалось с её губ, тихо, как будто она сама боялась услышать, что сказала. — Я не умею больше… без тебя…
Она не знала, зачем он это делает. Обычно Мора не верила ни в долг, ни в жалость, ни в казённую порядочность. Но когда Койот накрывал её своей спиной, когда сжимал руки до хруста, когда дыхание обжигало щёку, — Кикимора впервые за всю жизнь не чувствовала угрозы. Только голод, только отчаяние, только страшную, неудобную правду: она не умеет без него. Без этого тяжёлого тела, без его ладоней, без того, как он смотрит — так, как никто не смотрел ни разу. Всё, что она когда-то считала бронёй, в этот момент превратилось в обломки. Она тонула, захлёбывалась в собственном желании и стыде, но не пыталась выбраться наружу. Позволяла себе забыть о страхе, о долге, о своей вечной обязанности быть сильной. Зачем? Ради кого? Он не требовал ни доказательств, ни оправданий — просто был рядом, и этого оказалось достаточно, чтобы она рухнула.
Койот держал её крепко, будто боялся, что она растворится, исчезнет, обернётся дымом, если отпустить хоть на миг. В этом было что-то детское, нелепое, но до слёз честное. Кикимора не знала, зачем он говорит «спасибо»; не знала, как реагировать на столько тепла, когда всю жизнь привыкла жить в холоде. Но каждый его жест, каждое движение было для неё как щедрое прощение — за всё прошлое, за её жестокость, за тупую, звериную осторожность, с которой она прожила эти годы. Всю жизнь Мора пыталась его укусить, оттолкнуть, вырваться — не потому, что хотела уйти, а потому что только так умела признавать силу. Он смеялся, сжимал сильнее, не позволял взять верх даже на секунду — и в этой борьбе рождалось нечто новое, до этого неведомое. Слабость, которую она так давно ненавидела в себе, теперь стала их общим секретом. И Кикимора больше не хотела её прятать. Напротив: хотела, чтобы он видел её всю — с этой дрожащей кожей, с хриплым голосом, с невозможной, стыдной чувственностью, которую никогда не разрешала себе раньше.
Её тело отзывалось на каждое прикосновение, будто внутри не было ни разу ничего живого — и вдруг проросло, зацвело, пошло в рост в один миг. Она выгибалась, шептала его имя, сама удивляясь, как это легко — не сдерживаться, не играть роль. Как просто — быть собой, даже если это «собой» оказалось ужасно уязвимым, плачущим, трещащим по швам. Она кричала, впивалась в его плечо зубами, и не знала, чья сейчас победа: его или её? Или это вовсе не про победу — а про то, что оба они, наконец, нашли, ради чего вообще стоит выживать посреди этого вечного леса.
Кикимора всегда думала, что будет страдать одна. Всегда была уверена: даже если кто и задержится рядом, то лишь для того, чтобы в конце концов предать, оторвать, выбросить — как это делали все остальные. Но теперь она видела: Койот тоже боится. Он тоже до невозможности хрупок, пусть и прячется за звериное упрямство, за силу, как за щит. Это была их общая правда. И когда он прижимал её к себе, когда обжигал кожу грубыми ладонями, она впервые позволила себе поверить, что этот страх можно разделить на двоих.
Она подняла лицо, нашла его губы — сухие, обожжённые — и впилась в них, будто пила воду после долгой жажды. Поцелуй был сырой, влажный, слишком отчаянный для нежности. И в нём же — крохотное слово, полузадохшееся между вздохами:
— Не оставляй…
Она сама не знала, приказ это или просьба. Но знала, что впервые говорит то, чего хочет, а не то, что нужно. Её тело отзывалось на каждое его движение, и она больше не могла притворяться, что это случайность или привычка. Каждый стон, каждый всхлип, каждый дрожащий изгиб её бёдер был признанием — в том, что она приняла Койота и не отпустит. Кикимора выгнулась, но не сопротивлялась. Напротив — сама сжала пальцы, словно подтверждая: держи. Держи, пока есть силы. Она чувствовала, как крик рвётся из груди, и на этот раз не остановила его — уткнулась в его плечо и выплеснула всё наружу: боль, облегчение, желание, ненависть к себе и к нему за всё прошлое, и любовь, которую она наконец позволила.
Каждое движение Койота отзывалось в ней, как волна, проходящая по всему телу. Она тянулась навстречу, выгибалась, поднимала бёдра, не скрывая, чего хочет. Зачем? Стыдливость осталась в прошлом, вместе с её попытками казаться сильнее, чем она есть. Теперь — только правда, и эта правда вытекала из её губ стонами, прерывистыми, слабыми, но оттого ещё более откровенными.
Мора царапала его кожу, не думая, куда ложатся ногти, оставляя следы поверх старых шрамов. Но Койот только сильнее прижимал её, не отпуская, будто эти новые царапины — тоже часть их общей истории. И это сводило Кикимору с ума: он не останавливал, не запрещал, не осуждал — только принимал её всю, даже в её дикости, даже в её жадности.
Мир схлопнулся до этой постели, до его дыхания и её дрожащего тела. Впервые за многие годы Кикимора не пыталась прятать себя — и это было страшнее любой потери.
Отредактировано Kikimora (21.08.2025 22:05:54)
Поделиться2422.08.2025 12:45:56
Он слушал каждый шорох, каждое слово, что терялась в её потерянном дыхании, склоняясь снова и снова, чтобы впитать, услышать, запомнить все, что сорвется с её губ, в стоне и горячем выдохе, каждое обещание, каждую честную фразу, ведь больше она не соврет, не посмеет, не сможет, он знал, чувствовал, верил, возможно, придумав все сам, идеальный самообман, потому что не хотел иначе. Её невозможно стереть из памяти, он не проклятый мобильный, в памяти сим которого сейчас не было "любимой" или когда-то случайно брошенного им "Кики", с тех пор привязалось. Он это исправит позже, он исправит позже все: уберет следы крови с пола, соберет осколки, аккуратно поставит обувь и подберёт с пола платье и его куртку, пожалуйста, ставшей её навсегда. Но наведет по своему, вымыв чашку, оставит на тумбе, не вытерев, не убрав, прибираясь оставит на виду инвентарь, закончив, аккуратно бросит свою скомканную одежду на стул, повесив на спинку футболку. Симбиоз порядка и хаоса, в котором он снова откроет все ее окна настеж. Ведь он согреет её лучше, чем закрытое окно.
- Без меня больше не будет... - он шептал, он откровенно вдалбливал в неё каждое своё ответное слово в череде резких движений, вжимал в простыни, когда она свои вцарапывала ему в кожу, через пальцы, через ногти, собирая осколки такого родного для неё тела. Без него больше не будет, потому что он решил так и нет никого, к кому она могла бы пойти за помощью, нет никого, кто смог бы справится с ним, когда он решил быть с ней и ни с кем кроме.
- Никогда... - не оставит, смотри не жалей, ведь он не смог, за все эти годы не справился, не вытравил из себя, она клеймо на сердце, на душе, хозяйка счастливого раба, теснившая его бедрами, увлекающая жаром, вскриками. Не смог даже подохнуть, чтобы попытаться забыть, встретившись с ней на самом краю, придумав грусть и досаду в октябре её глаз. Она засела глубоко, терзала и влекла, а сейчас извивалась под ним, встречала и ловила каждый толчок, воруя у него каждую дрожь, каждый его признательный стон, каждый горячий выдох. Пока он не рухнул, обессилив, пока не лежал, прижимая к кровати, пока просто не касался в этой уставшей нежности. И не нужно больше им ни уверенности слов, ни истерик, ничего. Сырые смятые простыни, сползшие под ними в какой-то комок из складок впитали в себя все, оставив пустоту в голове, выудив с его губ признания. Он не заберет назад слов, ни одного. Он оставит с ней навсегда каждое, на коже, следами засосов, как она красными полосами ногтей на его спине. Внутри совсем иными следами. Слова не сойдут с кожи, не высохнут, их не смыть душем после, он вложил глубоко, не доберешься...
И покидать её не хочется, просто рухнуть в собственном бессилии, отдав всего себя, опустошенным, под её дрожь, остаться вот так, на ней, в ней, просто дерни одеяло, накрой и спрячь, ведь её руки на тебе, они не отпускают, они стирают капли пота со спины, смешав с каплями красного, когда случайно увлеклась, когда он сам виноват был в резкости, что заставляли вонзать ногти глубже, новые линии поверх мазков старых, эти будут любимы и приятны донельзя, как сам стирал с нее соль своими губами раньше. Покидать её в конце всегда было сложно. Такая хрупкая, такая слабая Кикимора могла быть по животному жадной, ненасытной, она могла отпустить не сразу, могла противится, смыкая на нём ноги сильнее, сопротивляясь попытке уйти. Он уходил нехотя, со вздохом и рычанием разочарования, лишь для того, чтобы упасть рядом, сгрести её в объятия или позволить класть голову на грудь, обнимать самой. Не сегодня.
Сегодня, выскользнув нехотя, силясь и напрягаясь, чтобы слезть с нее, но не с постели, сев, он смотрел с высоты, скользил жадно и голодно. Она развратна в своей наготе, стыдлива, прекрасна, приятная медлительность позволяет ему рассмотреть ею всю, каждый соблазнительный изгиб, каждый манящий выступ. Его сладкая нега отступила, спало оцепенение приятного бессилия. Он уходит, не от нее, сбегая в сторону, лишь чтобы аккуратно перевернуть её на живот, не сопротивляйся, Кики, не сегодня и не сейчас. Никогда. И снова склоняется.
-Знаешь, Кики, я кое что вспомнил... - он шепчет слова ей на ушко, прежде чем начать своё сладкое шествие из поцелуев, по шее, вниз. Ее кожа, сокращение её имени, невообразимый вкус. Он скользит вниз, губами плавно перетекая на втравленные в кожу чернила, ей мало того, что струилось в их крови, мало историй, она испачкала полотно, заставив чертить языком каждую линию чернил, касаться каждой точки на оставленном рисунке, вдыхать запах свершившейся пошлости. - Я же, должен быть справедливо обижен, правильно? - в его голосе нет обиды, когда он минует её тату, когда жар спины встречается с жаром его дыхания, с жадностью поцелуев, что идет россыпью между лопаток, по всей ее спине, в нём ребячество и азарт увлеченного подростка, в его голосе смеется хитростью бог. Терзать губами, терзать касаниями рук, мучить прикосновениями пальцев, когда рука вновь в наглости бежит по внутренней стороне ее бедра, когда прикасается вновь излишне откровенно, не давая вздохнуть снова, мучает, между ними снова становится требовательно жарко. Она убежала, он простил, но ловко использовал повод. Ведь ни он не герой, она тоже не героиня. Два злодея, двое влюбленных, один подобен тирану, он творил что хотел, как хотел, бедная-бедная Кикимора, она ведь сама вручила ему все ключи, от тела, от сердца, от собственной души. Губы плутали у поясницы, в своей игривости он кусает упругость ягодиц, смеется, такой глупый и капельку вредный. Но ведь совсем не больно. Легкую боль сметают пальцы, ворвавшиеся с требовательным нажимом. Но опять, снова недолго. Пытать ее так сладко. Вызывать дрожь так приятно. Срывать шорохи вдохов невыносимо. - А значит, Кики, ты... - язык бежит вдоль позвоночника, чертит влажный след, прежде чем он позволяет себе поднять голову, снова к ее уху, она так часто хотела укусить его, он зажимает между зубов ее мочку, щекочет языком и горячими вздохами, не дает ей и не секунды. - На-ка-за-на.
Колени проминают кровать, требовательны руки, что заставляют ее подняться, упираться коленями, упираться ладонями. Герой не на героине, героиня не под героем. Злодей позади злодейки и вновь так сложно держаться, целуя щеку, шею, проводя ладонью по изгибу спины, когда зарываешься в локоны носом. Натыкаешься на последний осколок ее брони. Пальцы находят, заколка, спрятавшаяся последняя деталь им не нужна, он избавляется, не бросает, но кладет рядом, застыв на секунду, позволив этому черному водопаду ее волос заструится вниз, скрыть от него лицо. - Так тебе лучше... - распущены волосы такой распущенной с ним Кикиморы. А он дразнит, он трется, мучает, пожалуй больше себя, чем ее, рыча так негромко, так сладко снова на ушко. Он уже не обессиленный, а вновь полнится живым желанием владеть, обладать своей женщиной, пока не рухнет вновь. Зарывается лицом в черные локоны, пока пальцы бегут по бокам, замирая на талии, сжав, он врывается, жмурится в горячем выдохе своего рычания. Вновь в ней, вновь в жаре и испарине, дрожь первого движения слишком хороша, чтобы разорвать сразу. Пауза лишь миг наслаждения, слишком чувствительный после первого раза, от того ее тело дарит ощущения красочнее. Новая сцена их пошлого фильма.
Выпрямляясь, он снова позволяет себе вольности, зарыться пальцами в освобожденные волосы, сжать и потянуть, заставить оторвать руки, приподняться, выпрямится на собственных коленях. Это не акт доминирования, не проявление власти над телом, когда берешь не спрашивая, пусть он и не спрашивал. Пусть одна рука обвила живот, удерживая, а вторая вновь на шее, вновь мешает дышать, как часы назад, под чертовыми фонарями, в ночи, вне стен квартиры. Это не ради силы, лишь ради нее. Ему мало, он ненасытен, он мешает спать, а мог дарить наслаждение и тепло усталых объятий. Нет, он продолжает плавить снега и льды Килиманджаро, на который они смотрели с двух разных сторон, когда шли обсуждать плату и дело. Больше нет ни сплошных линий, что делила дорогу, больше не было пропасти. Она не крепость, что нужно взять штурмом, она - столица империи, что встретила своих героев парадами, впустила, когда ноги разошлись, впустила сейчас, позволив взять ее вновь. Так двигаться неудобно, так двигаться слишком тесно. Но он делает, потому что хочет быть так непристойно близко. Хочет держать руками, чувствуя биение в напряженных венах, хочет лишать возможности дышать, вот оно, пламя его любви, невыносимо, несдержанно. В прикосновении губ к щеке, в мазке пальца по губам, в осторожном сжатии подбородка, чтобы просто встретить ее губы. И у нее нет выбора, ей остается лишь хвататься за него, больше нет опоры, только он. Только жадность и жар напряженных рук, которые держат так близко, пока резкость толчков норовит податься вперед, вновь рухнуть на простыни. Только дыхание на губах, на щеке, на ушко, с негромким стоном. Отпускает шею, чтобы с жадностью мешать ей вдыхать в в другом месте, сжимать в пальцах мягкие вершины груди, стараясь не сдавить слишком больно...
Наглое неуемное животное, что вновь мешает Кикиморе спать нормально...
Поделиться2522.08.2025 22:24:54
Кикимора впервые за всё это время позволила себе просто выдохнуть. Без рывков, без рваного дыхания, без привычного напряжения, которое всегда держало её мышцы в тонусе, будто мир вот-вот снова ударит. Она лежала, прижатая к смятым простыням, и чувствовала его тяжесть где-то рядом. Ей казалось, что если сейчас он просто ляжет рядом, обнимет, — она не станет спорить. Не станет шипеть, что ей душно или тесно. Пусть. Пусть просто будет рядом, пусть сердце стучит где-то у виска, пусть можно будет ткнуться носом в его грудь и позволить себе самое страшное — уснуть без страха.
— Никакого «просто» с тобой, не так ли? — прошептала она, но тянулась, тянулась сама, не выдерживая его прикосновений.
Кикимора не ожидала этих слов. Он произнёс их так спокойно, с какой-то ленивой насмешкой, словно это не угроза, а просто констатация факта. И это сокращение, это чёртова рана в её душе. Единственный человек, которому такая вольность была дозволена, тот, кто её вообще придумал. Кики, Кики, Кики. Хотелось улыбнуться, устало, прикрыть глаза от удовольствия и спокойствия. Будто бы ничего не случилось, за все эти года, она никуда не уходила и всё ещё была Кики. Его Кики. Но именно от этого у неё перехватило дыхание. Внутри что-то болезненно сжалось, отозвалось дрожью на коже, мурашками, словно он ударил не по телу, а прямо по нервам.
Раньше такие слова она встретила бы в штыки: оскалилась бы, ответила дерзко, вывернула всё в ядовитую шутку. Слишком много лет училась никому не позволять прикасаться к себе с позицией силы. Но сейчас — нет. Сейчас она чувствовала, как его ладони сжимают талию, как дыхание обжигает затылок, как кожа под его губами вспыхивает огнём. И самое страшное — она не хотела бежать.
От этого слова внутри было и стыдно, и сладко. Будто он проговорил вслух то, что она сама давно знала: все их игры, обман, бегство — ничто. В конечном счёте, она всегда возвращалась к нему. Всегда подставляла горло. Всегда выбирала его, даже когда клялась в обратном. А теперь он просто озвучил её выбор. И она дрожала, но не от злости. От предвкушения.
Пальцы вцепились в простыни. На секунду у неё был выбор: оттолкнуть, взорваться, вырваться — она умела. Но впервые за долгие годы ей не хотелось побеждать. Хотелось проиграть. Хотелось признать, что он может делать с ней всё, что угодно — и это будет не предательство, а спасение. Она чувствовала, как внутри рвётся крик, и знала: он вырвется, даже если сама себе запретит.
Кикимора прикусила губу, и шёпот сорвался сам собой:
— Блять…
В этом слове было всё: и страх, и стыд, и то сладкое, что она уже не пыталась прятать. Её спина выгнулась сама собой, встречая его движение, будто тело знало раньше головы, что сопротивляться больше не стоит. Он не дал ей времени думать. Руки уверенно развернули её, заставили встать на колени, уткнуться ладонями в смятые простыни. Кровь стучала в висках, сердце било гулко и неровно. Она чувствовала его за спиной — тяжёлого, горячего, слишком близкого. Его губы цепляли шею, плечо, зубы оставляли быстрые, жадные отметки, а дыхание сбивало последние остатки воли.
С каждым мгновением она терялась в нём сильнее, и вскоре от неё самой не осталось ничего, кроме жадного отклика на его движения. Привычная холодность изломалась, растворилась в липкой близости. Яркая нить, растянутая между ними, стягивалась всё туже, и Кики не могла ни вдохнуть, ни выдохнуть свободно — только тонуть в ощущениях, в тяжести Койота, в его дыхании, в запахе. Простыня путалась вокруг ног, липла к телу, впитывала пот и соль, но даже это ощущалось не её кожей — только его. Он был всюду: в груди, в животе, под рёбрами и глубже. Даже под ногтями, глубоко под кожей — там, где она обычно прятала злость и страх, теперь был только он.
Кикимора выгибалась под ним, вжималась, жалобно всхлипнула. Она отвечала на каждую вспышку боли и удовольствия, будто это был единственный способ доказать, что она живая. Каждый его толчок отзывался нетерпением, а каждый стон вырывался, словно его вытаскивали изнутри. Она пыталась сдерживаться, но всё равно срывалась — в крик, в стон. Её клочья разума цеплялись хоть за какие-то слова: «ещё», «давай», «не останавливайся»... Главное — чтобы он не отпускал, чтобы продолжал держать, впечатывать её в матрас, в эту ночь, в этот момент.
Он двигался резко, требовательно, не давая ей времени перевести дыхание, — но именно этого ей и было нужно. С каждым движением она вспоминала все свои страхи, все унижения, когда её пытались сломать. Всё это сгорала здесь, в этом жаре, в толчках, в полном отсутствии контроля. В этот момент Кикимора переставала быть сама собой — становилась только телом, только горлом, только животом, который сводило от удовольствия и боли. Она ловила воздух рваными вдохами, хваталась за каждую долю ощущения, будто боялась потом не вспомнить ни одного.
Иногда — особенно когда он входил глубже, когда его ладонь смещалась к пояснице, когда прикусывал ей шею — у неё вырывался сдавленный стон, тут же обрывающийся, потому что она не могла позволить себе кричать. Но он чувствовал их, слышал даже сквозь шум крови и отвечал рыком — быстрее, сильнее. И когда он навалился всей тяжестью, вжимая её грудь в простыню, она не выдержала и сорвалась.
Койот задыхался у её уха, но не останавливался. Его ритм становился всё отчаяннее, в каждом движении было что-то животное, дикое, но совсем не грубое. Он не бил её, не ломал — просто держал так крепко, что казалось, будто держит за сердце. Его ладони уже оставили на её коже полукруги синяков, ногти впивались в бёдра, но Кики нужно было именно это: чтобы не отпускал, чтобы держал.
Иногда она пыталась вырваться, выгибаясь, как кошка, но только чтобы почувствовать, что он сильнее, что всё равно прижмёт обратно. И она не сопротивлялась. Напротив — подалась навстречу, требовала сильнее, глубже, жаднее.
— Ещё… — выдыхала она, сама удивляясь этим словам, потому что никогда в жизни не умела ничего просить.
Теперь её тело просило само. Оно тряслось, ломалось, но не сдавалось. Кикимора впервые за долгое время чувствовала себя живой не потому, что выжила, а потому, что была желанна. Койот менял темп: замедлялся, доводя её до бешенства, а потом снова ускорялся, не давая отдышаться. Его дыхание становилось тяжелее, он рычал, и Кикиморе казалось, что эхо этого звука звучит внутри неё. Иногда он хватал за волосы, тянул голову вверх, чтобы видеть лицо в профиль, и тогда по щекам бежали горячие, солёные слёзы. Но она не отворачивалась, не скрывала их.
Он целовал плечи, шею, ключицы, иногда вгрызался в кожу, оставляя мокрые, красные следы. Её стоны становились громче, они уже не были похожи на слова — только на вой, на крик зверя. Простыни под ними промокли насквозь, и Кикимора не знала, чей это пот, чьи слёзы и кровь. Всё перепуталось, всё смешалось, и впервые за долгое время ей было не стыдно — ни за себя, ни за него, ни за то, что они делают. По спине бежали капли, кожа горела под его ладонями, волосы липли к лицу. Всё было настоящим. Больше никакой игры. Никаких шуток, никакого «я сильнее». Только правда, только двое, которых наконец прорвало.
Отредактировано Kikimora (22.08.2025 22:32:48)
Поделиться2623.08.2025 11:08:39
Миг передышки с ним краток. Краток покой, в котором можно просто держаться за напряженные руки, трогать напряженную спину нежными дрожащими ладонями. Восстанови дыхание, уйми старую дрожь, времени нет, вот-вот откроется люк, чтобы вытолкнуть из самолета на встречу диким воздушным потокам. Они подхватят, закружат, пытаясь растерзать и мешать открыть парашют. Миг покоя, прежде чем все закружится по новой.
- Тебе ли не знать? - игривый взгляд, игривый тон, он увлечен ею, от того с ним никогда не было просто, неспокойно, авантюра за авантюрой, потому что полнится жизнью, потому что любим и любит, потому что вытесняет из нее глупости, так как умеет. С ним как угодно, но никогда не просто, но в этом как угодно его плечо будет маяком стабильной надежности. Точкой отправления и возврата. Мак светился ярким светом желания и слепил глаза. Потому что быть с ней спокойным сейчас невозможно. Он брал плату за каждую минуту без нее, по своему, снова только так, как умел. Вспомни все, отдай и забудь, мы перепишем здесь все заново.
Пес наблюдает, каждое действие, выверенные паузы ничтожных секунд - возможность выбирать. Скажи она нет, скажи что устала, что на сегодня хватит, давай спать, он прекратит, момент не важен, ведь слово ее - закон, приказ, подлежит немедленному исполнению. Ничего нет, ни побегов, ни оправданий, только податливое разгоряченное тело, покорное, страстное. Кикимора сделала выбор, отдав себя в его жадные руки. Этот выбор бьет жаром, бьет нехваткой кислорода, бьет колючей сухостью. Ты хотел и вот я, твоя, делай, играй, владей. Страсть распадается, уступив место нежности, в поцелуе, в прикосновении, его жалкое спасибо, прежде чем он растворится в ней снова. У него нет слов, чтобы выразить, как благодарен, они кажутся пустыми, никчемными. Простого спасибо не достаточно, не хватит комплиментов, не хватит честности, которые он прошепчет, восхваляя ее всю. Томно, едва едва слышно, хриплый дрожащий мужской голос, между стонами, между вскриками. Между невозможностью дышать, потеряв ее губы, задыхаясь на ее коже, сжимая крепче пальцы, мешая ей бежать от его напора, хитрая кошка играла свои пошлые игры хорошо, хитрила, но он не даст ей исчезнуть, лукавая, возвращалась с покорностью, заслужив потерявшую мягкость.
Она просит словом, оно подстегивает, кнут, хлестающий его к действию. Невозможно не растянутся в хищной улыбке под этот шепотом, под выдохом. Позволив себе все, он дразнил, мучал медлительностью, заставляя требовать и срывался, взрывался на резкость, получив желаемое. Тянуть к себе, отталкивать, позволяя вновь упираться ладонями в сырую кровать, сжимать пальцы, царапая и рвать простыни, пока сам он держался за нее, сильно, жадно, несдержанно. Он оставлял после себя синяки, смотрел на изгиб спины, на спутанные от влаги волосы, они растрепались, превратившись из прически в очередной виток хаоса. Разбавлял звуки опускающейся на кожу ладонью, звонко, сильно. Она же наказана. И она вздрагивала, срывала с него очередной громкий рык, снова воровала стон.
Он наклонялся, кусал, рвал нежную кожу, а после, опомнившись, глотал эти капли, глотал металл ее крови, но не прятал глаза, стыд вплетался в их звериную обезумевшую любовь. Я животное, я буду осторожнее, вот что она могла читать в его взгляде, когда хватало сил поднять голову или взглянуть в глаза. А потом, он снова забудется, снова укусит, снова схватит за волосы, чтобы самому смотреть в лицо, чтобы касаться губ горячо, но кратко. Целовать невозможно, потому что уже нечем дышать. Они сожгли собой весь воздух. Плевать, плевать если весь мир вокруг запылает, когда двое нагоняли утраченное время, заставляя сгорать от стыда саму ночь вокруг них. Они были громкие, дикие, эгоистично плевали на всех, кто мог пострадать, кому помешают спать. Просто потому что не существовало больше никого, лишь Кикимора и Койот. Страсть и трепетность. Он взял эти ингредиенты, ловко смешал и подал в качестве коктейля, пейте на здоровье.
И он терял силы, слабел в этой череде движений, но слабость теперь не позор, не катастрофа, не страшно взглянуть в ее глаза, собирая все, что осталось. Не страшно остановится, вдохнуть то, что в их спальне сейчас считало себя воздухом, это колючее обжигающее легкие нечто. Замерев, он не перестает касаться ладонями, замерев, явственно видит в темноте последствия деяний рук и губ своих. Он ранил своей страстью, просил прощения, касаясь сухими губами, сухим языком, нежность снова вступала в игру, но отступала, когда все начиналось заново. Руки сжимали, давили, требовали, резкость вернулась, срывая вновь с ее губ крики, выпрямись, склонись к ней, коснись и все заново. Где-то крался финал, потирая ладони, призрак этой оперы знал, как явится вовремя. И так хотелось брать с нее пример, она просила, она молила, словами, телом, всем, оказавшись честнее в собственных желаниях. А он сковал себя, лишил речи, но рычал и стонал, надеясь что она поймет все, что он пытается донести. Как с ней хорошо, как не хочется прекращать ни на секунду, хочется растянуть это безумие до самого утра, что предательски наступит, напомнив о себе внезапно ударив солнцем в их окна. Он рычит, стонет и цепляется за ее краткие "еще", так хотелось ответить, но слов в нем нет, одно бесконечное действие, немая кинолента.
Выпрямляясь, он лишает ее спину себя, рука на бедре требовательна, пальцы сжимающие волосы мягче. Смотреть в лицо сверху это ставить на паузу сердце, завораживало, пошлое, откровенное, честное. Он знает, она скучала, потому позволила ему все. Он больше не наклоняется, он больше не хищник, не зверь, он стирает все заботливой улыбкой, обеспокоенным но голодным взглядом, не зверь он не до конца. В нем читаются эти искры, они пляшут в нем, желая вырваться на свободу вновь. Нет, он не сделает больно, не заставит кожу истекать от ран алыми каплями. Он оставил следы, но забрал все красное, она ведь не любит этот цвет. Он и она потеряли этого достаточно. Не хищник, не стихия, внезапно просто человек, в руках которого другой человек. Все скоро кончится. Он почти ласков, о звере кричала лишь резкость движений. Он не будет сдерживаться. Не будет терпеть, собрав все, что осталось. Выпустив волосы, позволив ей, потерявшей с ним все силы, рухнуть на кровать или держаться, самой смотреть через плечо на чужую старательность в страстях. Держится за нее обеими руками, уже не так больно, сковав свое безумие пределами разумного.
Дрожь напомнила о себе стоило его сознанию прояснится. Она ударила, взмахнув кувалдой и силой приложилась к голове. Койот уже не противился порыву, разбившись о Кикимору чередой последних резких шлепков и замирая в ней снова. Рычание его уже не яростно, ласков и нежен голос вернувшегося домой зверя, что вновь позволил себе сорваться, смешать влажность, но не закрыть глаза, справится с этим желанием, сверкая голодом глаз, смотрел с любовью на нее. Так важно стало, так нужно было. Он дрожит, сдавшись Кикиморе, сдавшись ее телу, жадному и трепетному до последнего. Его буйство прекратилось, исчезало в очередном вздрагивании тела. Побежали насмешливо секунды, возвращая их в жизнь. И он больше не сжимал, не нес разрушение, выбираясь из скованности, вел трясущимися пальцами по спине, рисовал линии и узоры, но не те, что она начертила на себе чернилами, какие-то свои, он писал слова, писал обещания, что ее кожа впитывала щекочущим чувством, дрожью, такая сейчас чувствительная. А он...он отдал ей все, что было и больше...
Стоять позади сил не осталось. Остались силы лишь выскользнув, лишить себя этой сладкой дрожи, велико желание упасть рядом с ней, просто утянуть в объятия, но он не делает. Он остается стоять на коленях позади, снова склоняется, лениво целует в щеку. - Сейчас вернусь... - произносит колючий сорванный голос, скрипит кровать, вздыхая облегченно, когда тяжесть покидает ее. Забыт укол порядка в ногу, он затянулся корочкой. Он не уходит на долго, открывает окно, чтобы позволить ворваться ночному воздуху, коснуться их разгоряченных тел, остудить пыл. И возвращается к ней, снова скулит кровать, когда он возвращается. Когда ложится рядом, обнимая Кикимору и заключает в свои объятия. Он вернулся, как и обещал, не ушел, не оставил. Он здесь, рядом. Тут и останется. Ведь так приятно, когда дыхание любимой щекочет кожу, когда щекочут слипшиеся влажные волосы. И совсем не обязательно было оправдывать себя, придумывать глупость, какое-то наказание, играть, можно было просто сказать, что соскучился, что хочет ее.
- Прости, я просто дурак... - ведь ничего страшного в слабости признаний, в просьбах о прощении. В глупости. Ведь все самое важное тут, рядом, в его руках, теплая, настоящая. Ведь просто уже не хочется играть в догонялки. Поймай меня, если сможешь. И он поймал. Смог. Вот он, держит на ней свою руку и жмет к себе. С догонялками, наконец-то, покончено.
Поделиться2723.08.2025 22:32:36
Койот гнал её в этот хаос, и она позволяла. Она ловила рваное дыхание у виска, чувствовала, как он рычит прямо в кожу, и сама уже не понимала — это её стоны тонут в его горле, или его рык разрывает её изнутри. Всё переплелось: их пот, их соль, их жар, их боль. Простыня под ними промокла, стала вязкой, липкой, как сама эта ночь. Но Кики не заботило. Она ловила каждый его толчок, выгибалась навстречу, будто боялась, что если он остановится хоть на миг, всё исчезнет.
Его руки на её талии были слишком крепки, его зубы на её коже — слишком жадны. С каждым новым шлепком, с каждым укусом её тело отзывалось всё громче, впечатывалось в матрас, теряло контроль. Она цеплялась ногтями за него, за ткань, за его запястья, оставляла новые следы поверх старых, и от этого ей становилось только легче — потому что он не отталкивал, не прятался, принимал её дикую, её настоящую. И только когда его движения стали чуть медленнее, когда дыхание сбилось и пальцы дрожали от усталости, она поняла, что больше не сопротивляется совсем. Она позволила себе расслабиться, опустила голову и впервые за весь этот хаос — не кусалась, не вырывалась, не прятала слёз. Только принимала.
Потом, когда они оба начали ломаться — сначала он, потом она — всё пошло медленнее, больнее, будто кто-то резко затормозил. Койот пытался держать темп, но дыхание сбивалось, хватало воздуха только чтобы не задохнуться, и каждый новый толчок отдавался судорогой в мышцах, как спазм, как предсмертное подёргивание. Кикимора вдруг поняла, что ей не хочется больше сопротивляться. Чужая сила, которую она всегда так боялась, теперь стала её опорой, и она приняла эту зависимость без стыда, с какой-то покорной злостью. И всё же позволила ему всё. Позволила войти так глубоко, что от собственного крика закладывало уши, и вместо привычного ужаса пришло облегчение — густое, тягучее, как патока. Она перестала драться, перестала защищаться, даже не пыталась разжать зубы, когда он целовал её до крови. Её тело перестало быть врагом и стало чем-то общим, местом встречи, где они оба могли наконец отдохнуть от самих себя.
Быть может, Кикимора наконец перестала противиться судьбе, которая упрямо сводила их вместе. Не предсмертным отчаянным желанием увидеть его в последний раз, не украдкой — а по-настоящему, как человек. Всё просто встало на свои места. И бежать больше не нужно. Да и она не будет.
На мгновение что-то предательски кольнуло под рёбрами. Койот имёл право попросту уйти так, как это сделала когда-то она. Оставить её здесь, отомстив по-своему, вернув неприятный нож в спину. Брут так сильно подходил им обоим, этого не скрыть. Но нет. Она расслабляется будто, выдыхает, совсем не замечая как задерживала дыхание всё это время. Нет, пожалуйста, не уходи. Никогда больше. Когда он лёг рядом, ночной воздух ворвался в комнату, остудил их разгорячённые тела. Она чуть дрожала, но не от холода. Позволила ему обнять, прижать к груди, спрятать в себе. Обычно именно в такие моменты Кикимора отстранялась, замыкалась, вставала и уходила, находила тысячу причин, чтобы не дать себе утонуть в этой слабости. Но не сегодня. Сегодня она позволила. Все, кто был рядом с ней прежде, не значили ничего — их выставляли за дверь так же легко, как выбрасывают старые фотографии. Кикимора никогда не умела быть рядом, никогда не позволяла никому задержаться дольше нужного. Она не нуждалась в людях. Но сейчас, когда встретила его взгляд — усталый, сонный, честный, — сердце вдруг пропустило удар.
Старое, мёртвое сердце, лишённое эмпатии, впервые за долгое время не чувствовало ни угрызений, ни омерзения, ни страха. Только усталость и слабое, почти детское удивление: как такое возможно. Койот обнимал её, как будто держал не женщину, а последний клочок суши в этом потопе. Его рука, горячая и тяжёлая, легла на её кожу, и Кикимора почувствовала, как она греет будто бы изнутри. Нет, дура здесь только она.
Кики долго не могла прийти в себя. Всё внутри дрожало, словно её только что вытряхнули, выжали до последней капли. Её тело всё ещё отзывалось его движениями, будто память о них осталась в мышцах, в костях, в каждой прожилке кожи. Но вместе с этим приходило странное ощущение покоя. Не пустоты — нет, именно покоя. Тяжёлого, как мокрое одеяло, но впервые за долгое время тёплого. Она лежала, уткнувшись лбом в подушку, и чувствовала, как он, обессиленный, ещё какое-то время держался рядом, словно боялся рухнуть, прежде чем всё-таки сдался и позволил себе упасть. Его дыхание было неровным, сиплым, горячим. Его тело — тяжёлым, горячим, почти непосильным. Но она не отталкивала. Она держала его, как держат раненого зверя: не боясь, что он снова укусит, а наоборот — зная, что именно так зверь и понимает, что ты его приняла.
Обычно Кикимора ненавидела эти минуты после — когда страсть утихает, когда снова приходится сталкиваться с собой настоящей. Она всегда уходила первой: выскальзывала, шла в душ, закуривала у окна, пряталась. Но не сейчас. Сейчас она осталась. И в этом оставании было больше откровенности, чем во всём, что было до. Он пробормотал что-то — обрывки, «дурак», «прости» — и она вдруг поняла, что не хочет, чтобы он мучился. Что сама виновата больше, что у неё тысячи грехов тяжелее. И оттого её голос, сорвавшийся сипло и устало, прозвучал неожиданно мягко:
— Нет… ты не виноват, — проговорила Кикимора, медленно моргая.
Кики почти не узнала себя в этих словах. Но они были настоящими. Ей никогда не было жалко себя — она умела глотать боль, стирать слёзы, идти дальше. И других ей было не жалко, почти никогда. Но вот его — да. Его ей было жалко до боли, до судороги в горле. Она выдохнула, приподнялась чуть, чтобы посмотреть на него. Его волосы, влажные от пота, прилипли к лицу, закрывали глаза. И Кикимора, сама не понимая зачем, вытянула руку и осторожно убрала эти пряди с его лба. Движение было робким, будто она боялась спугнуть, и в то же время — таким естественным, будто всегда делала так. Её пальцы задержались у виска, погладили. Она поймала себя на том, что улыбается — впервые за долгое время не криво, не зло, а тихо, устало и по-настоящему.
— Глупый… — прошептала она и наклонилась, чтобы поцеловать его. Не страстно, не жадно — наоборот, так мягко, что сама едва ощутила. Поцелуй длился мгновение, но был важнее всех их прежних схваток. Она снова прижалась к нему, позволила себе устроиться удобнее, улечься в его руках, как в своём месте. И в какой-то миг осознала: она больше не играет. Не нужно ни сарказма, ни отстранённости, ни привычных масок. Можно просто быть.
— Мне не за что тебя прощать, — выдохнула она, почти не слыша себя. — Виновата тут только я.
Они лежали очень близко. Так близко, что Кикимора слышала, как у него в груди колотится сердце — не ровно, скачками, будто и у Койота был сейчас сильный, невыносимый страх. Она вдруг осознала, что не только для неё всё новое, что и он, такой сильный, казавшийся непрошибаемым, тоже боится — именно её, именно этого момента, когда под кожей обнажается всё, что обычно никто не должен видеть. Почти невесомо, коснулась его руки, водрузила свою ладонь поверх его, проверяя — выдержит или нет. Но ей вдруг очень захотелось рискнуть. Захотелось попробовать, каким будет мир, если не притворяться. Мора долго не решалась, не находила слов, потому что все привычные казались фальшивыми, чужими.
— Если бы я не была таким паршивым ссыклом, всё было бы иначе… — её пальцы скользнули вдоль чужой руки, нащупывая очередной неровный рубец. Кикимора медленно, неуверенно, но с почти болезненной нежностью провела по его ладони, изучая трещинки, заусенцы, смятые костяшки, будто по этим линиям можно было прочитать всю его жизнь и понять, почему ему так больно быть живым. Она цеплялась за эту руку, сжимала её, потому что в этот момент порезы и ожоги, все его следы и шрамы казались ей неотъемлемой частью того, за что она только что решила держаться.
Внутри у неё будто открылась новая пустота, тугая, звонкая, полная острого сожаления и почти панической досады на саму себя. Она знала, что сама виновата — что всегда в самый важный момент удирала, оборачивалась, подставляла чужому доверию холодную стену.
— Так что, прости меня, — произнесла Кикимора уже не шёпотом, а вслух, не пытаясь даже скрыть, как сильно ей сейчас плохо. И хорошо одновременно. Принятие никогда не бывает простым.
Отредактировано Kikimora (23.08.2025 22:33:32)
Поделиться2824.08.2025 17:45:51
Он не уйдет. Он не собирался, не искал в спокойном молчании свое белье, не натягивал не торопливо штаны, пока Кикимора лежала бы, смотрела в непонимании, ведь столько слов сказано было, столько обещаний дано, как легко было все разорвать, как ловок был бы очередной обман, такой для Койота типичный, ведь он весь сам, прописанная кем-то ложь, которая даже не оглянется через плечо, не подарит безразличия взгляда или сладости свершенного наказания. Спасибо, что впустила, спасибо, что развела ноги, в собственном безумном удовольствии пав спиной на твёрдость стола и мягкость постели, спасибо, что порезвилась, позволила выпустить пар, дав оттрахать как следует, возвращаю твое ядовитое лезвие ударом не в спину, но воткнув прямо в сердце, смотря честно и ласково, целуя дрожащие губы, что так обильно пузырились для него кровью, ах, как вкусна твоя медленная ядовитая смерть. Я прощаюсь, вернув должок, но не простив. Просто, ты дура, взяла и поверила мне, опять.
Нет, он не смел так думать ни на секунду.
Не прячет футболка шрамы, не ищет толстовку, чтобы вновь слиться с ночью, исчезнуть. Что ты хотела, моя милая? Ты обидела, ты нанесла удар, глотай сука все последствия своего выбора, ведь он может быть так щедр на них, может быть так жесток в собственной гордости.
Ничего.
Он остается, он проминает кровать тяжелой уставшей спиной, занимая едва ли не половину мокрого ложа. Любить всегда было сложно, сложно было довериться, сложно было не врать, когда ты сам лишь ложь. С ней все так просто, проще чем выбирать позы на сырых смятых простынях. Достаточно взгляда, достаточно вздоха. Что ты так на него смотришь, он никуда не денется. Он дождется, когда твое тело прильнет послушно, дождется дыхания, что будет щекотать его кожу, дождется, когда ты будешь стыдливо прятать лицо или глаза, оставаясь с ним. Только тогда он накидывает на вас одеяло, с ним будет жарко, тебе ли не знать. Отринь беспокойство, дыши, зверь тут, мягок и устал, мирно сопит, наслаждаясь твоим теплом.
Он напрягается, каждое движение, случайное или специальное пугает его, ведь в привычке наблюдать, как ловко выскальзывала Кикимора из постели, из его рук, никогда не оставаясь с ним до конца. Она спешила в душ, спешила смыть следы, смыть запах, пока он хранил на себе, каждый след, лелеял запах, впитывал ее порами кожи, оставляя эту "грязь", что они оставляли после себя до утра. Она сбегала, курила, он морщился, сигареты всегда пахли неприятно, но всегда приходил, всегда просил остаться, без слов, всегда тянул через сопротивления, через оправдания. Докурю и приду. Приходила, но несла с собой кубики льда, стена холодна и непроницаема, даже если он обнимал, даже если она засыпала, то чаще вставала первой, ведь он не мог видеть ее спящее лицо, она запрещала себе миг слабости по утрам, не прощала себя покоя и беззащитности, ловил так редко, что было обидно до слез. Он, старательный в любви, получал и терпел звонкие пощечины ее ласковых рук, таких непостоянных, удар, объятия, любовь, но скорый побег. И боль была невыносима. И сейчас, стоит ей двинутся, стоит напрячь тело, приподняться, он не скрывал обеспокоенного взгляда, напрягался, готовый ловить, просто потому что в этот раз, он не отпустит ее в душ, не отпустит к окну ради очередной сигареты. Не отпустит никуда. Сохрани каждый след, каждый запах, пожалуйста, ради него, ради вас. Сердце предательски и больно кололо не только у нее одной...
В его глазах удивление и неверие. Она не сбегает, остается под одеялом, в его руках, успокаивает голосом, гипнотизирует взглядом. Ее касание что-то новое, что-то милое, что-то такое...общее. Мягкое, такое теплое, оно заставило забыть о страхе, что все будет так, как и было, в очередном глупом бегстве, она отвлечет, подарив соблазнительный вид, обманет, вильнув бедрами, скрываясь за дверью ванной комнаты. Смотри, но не трогай руками. Остается, не соблазняет, дарит тепло и нежность. Задержалась, тепло через ее пальцы лилось в висок, щекочет нос, хочется закрыть глаза, расслабиться. И он расслабляется, нет больше той дерганной несдержанности, нет больше готовности к прыжку, чтобы уложить ее на лопатки, лишь бы задержать при себе хотя бы на миг.
Они оба понимают, между ними уже не война, не битва за свободу. Они пытались, он думал, что подарив вечную свободу, они смогут друг друга благодарить, боготворить. Нет, он благодарен только, когда может чувствовать ее трепет, ее тепло. Когда слышит голос, что только ради него одного становится мягким. Когда чувствует касания, что лишь для него будут нежными. Благодарен, когда она открывает себя, не стесняясь, не боясь. Ни льда высоких гор, не разломов величественных каньонов, ничего между ними. Только тонкий слой чертовой кожи, такой чувствительный, что каждое прикосновение обдает жаром, раскатом грома, плавит медленным ползком лавы с извергающегося вулкана.
Она зовет его глупым, он лишь слабо улыбается ей в ответ, не в первый же раз. С ней можно было быть глупым, с ней он глупил, делал глупости, мог нести чушь, не опасаясь, как будет выглядеть в её глазах. Она целует мягко, он не смеет и шевельнуться, не смеет встречать касание страстью, лишь шепот в ответном кратком касании: - Я знаю. - и можно продолжать быть глупым, мазнув своим носом по кончику её, пока она так близко, пока так рядом, не скрывая веселья в глазах, проходя раз за разом по изгибам её талии, её спине собственными пальцами. Можно меняется в лице, хмурится, когда она берёт все на себя, когда пытается выставлять виноватой только себя, но ведь они были вдвоём, что тогда, что сейчас. Его вины не меньше, чем её. Но он не смеет прервать её и без того прерывистую речь, он дослушает до конца, под её успокаивающие прикосновения, под движения пальцев по его руке, что заставляли дрожать предательски сильно. Они два предателя, приветствовали друг друга, меняя стороны. Касается он - отзывается она, прикасается она - уже он сдает себя целиком. Порочно завязанный узел. Она просила прощения, он лишь вздыхал устало, закрывал глаза, чтобы открыть их снова, снова взглянуть в её глаза. У него нет для неё прощения, он простил, он выкинул всю боль и забыл её, оставил там, где-то по пути на петляющей бедствиями дороге, оставив себе лишь её тепло, её шепот, её страсть, нет в нём яда, нет желания мести, нет попытки причинить боль. Прощение потерялось, потому что было ни к чему. Или же?
Он прощает, если это так важно. Не словом, он прощает скользнув по изгибу спины рукой, прощает зарываясь пальцами в спутанность чёрных волос, прощает, сжав в ответ маленькую ладошку, пленив пальчики, что щекотали приятным прикосновением острых ноготков, томительным давление на кожу и шрамы. Прощает ласковым поцелуем в уголок губ, в висок, в кончик носа, в уголок глаз. Прощает, потому что иначе просто не может, она не его наркотик, но точно его безумие, сладкий вирус, что пожрал его изнутри, от которого не было лечения. Она просчет сказочника, что разрешил им эмоции. Она целый мир, сконцентрированный в одной единственной женщине, в сказке, оживлённой не для него, но для кого же ещё, если нет? Он не видит смысла без нее, без неё нет интереса, нет вкуса, без неё все серость и ничто больше.
- Ты такая милая - он говорит шепотом, потому что по другому нельзя. Его Кикимора маленькая глупая девочка, которую оставалось лишь прижать к себе, бережно, защищать теплом. - Просто выброси это из головы, ладно? Тебе не за что извиняться. - снова вздох, что обжигает её кожу, он нежен и ласков, как бы не хотелось быть другим, как не хотелось вновь поддаться соблазну её манящего к себе тела. - Я уже забыл об этом, ведь ты... Тут. Не пытаешься убежать, не спешишь смыть меня со своей кожи, не избавляешься от запаха. Остаешься рядом. Что еще мне может быть нужно? Твои прости? Кики... - сложно сдержать дрожь в голосе, когда глаза снова становятся мокрыми, она говорила, что просто шёл дождь. - Мне нужна ты, вся, без остатка. Без этих догонялок и пряток. Я устал от них... Мне в этом гребанном мире нет места, если он будет без тебя. - поднимает её ладонь, подносит к лицу, к губам, снова глупость в кратких поцелуях, когда касаешься ладони с каждой стороны, когда целуешь нежные пальцы, медленно, задерживаясь на каждой подушечке, в простом прижатии щекой, закрывая глаза снова. Но он делает глупости, всегда делает. И избавляется от всех пробелов, от запятых, ставит точку их одиночных историй.
Может от того задирает вверх подбородок, от того кладёт её ладонь на подставленную шею в этом высшем акте покорности, когда одним единственным жестом отдаешь другому право на собственную жизнь, признаешь власть, дав её пальцам прочувствовать биение своей жизни в собственных венах. Глупость взвешенного выбора. Просто потому что однажды взглянув в глаза он поймал этот чертов дзынь, не важно, пусть это был звонок сбившего его на скорости велосипеда. Взглатывает, не позволяя ей убрать свою руку. Его затянувшееся молчание лучший ответ на её прости. Привыкни к его жизни, прочувствуй. Он твоя личная ответственность, неси за того, кого приручила. И снова тянет к лицу ладонь, снова жмется щекой. Псы твари слишком верные. Они простят все, если признали хозяина. Он признал. Он простил. - Я хочу жить для тебя, потому что без тебя это не имеет никакого смысла. Но если ты снова решишь сбежать, прошу, используй нож или пистолет, режь или стреляй, ведь проснуться без тебя было слишком невыносимо. - полу-выдох дрожащего голоса, усталые тёмные глаза затянуты слезливой пеленой, что заставила её лицо быть расплывчатым. Но ведь, этот, казалось бы ,конченный ублюдок, простит ей и это...
Поделиться2925.08.2025 23:48:26
Сначала она слушала его слова как через воду, будто между ними и реальностью лежал толстый слой льда. Каждый звук — глухой, резонирующий, не совсем настоящий. И только когда он замолчал, Кикимора поняла, что вот оно — то самое. Тот редкий момент, ради которого, кажется, и стоит таскать по жизни этот тяжёлый, неудобный человеческий балласт: когда тебя не разбирают на части, не разбивают, а собирают, по крупицам, заново. Ей всегда казалось, что вот такие разговоры — не про неё. Что она прирождённая дикарка, та, кто рвёт резьбы и срывает покровы. С ней никто никогда не говорил о чувствах: всё, что было важно, проглатывалось и уходило внутрь, становясь камнем на дне. Она помнила, как чужая мать царапала по ночам стены, сдерживая крик, а отец вырезал из дерева фигурки и складывал их в шкатулку, которую потом уносила река. Люди были странными, и Кикимора всегда жила с ними по соседству, но могла лишь имитировать. Все эти нелепые ритуалы вместо настоящей близости она выучила так прочно, что иной жизни себе не представляла. Быть человеком сложно. Притворяться — намного проще.
И вот теперь она лежала бок о бок с ним, слушала, как он говорит — тихо, с перерывами на дыхание, урывками, но без стыда, без привычной мужской бравады — и внутри у неё шевелилось что-то новое. Тяжёлое, страшное, неудобное. Словно после долгого голода попробовала настоящий хлеб — и поняла, что никогда не ела по-настоящему. Она боялась таких слов. Не потому, что не заслуживала — наоборот, потому что не знала, что с ними делать. Как будто кто-то нанёс ей на лоб древнее клеймо: не верь, не открывайся, не будь мягкой. Слабость — это приглашение к убийству. Кто не успеет спрятаться — тому не жить. Но что, если он не пытался её убить? Не держал под подушкой нож, не подмешивал в чай яд, да и мыслей таких никогда не имел? Кикимора пыталась уместить это в голове каждый раз, примерить на себя роль не жертвы и не врага. Не было, блять, никаких ролей больше. Достаточно было уже притворяться.
И поделом было бы бросить её здесь одну, наконец-то избавиться от её детских игр. Тихая тень в переулке, наблюдающая, выжидающая, молчаливая сталкерша, неспособная сказать и слова. Если бы Кики только смогла пересилить свой страх перед слабостью, вернулась бы куда раньше. Но он… он оставался. Даже сейчас. Даже после всего, что она сделала и сказала, чем бросалась в него из последних сил. Он не ушёл, не сдался, не превратил её в призрак. Вместо этого был рядом, смотрел на неё глазами, в которых было столько жизни, что хотелось зареветь. Кикимора смотрела на него неотрывно и вспоминала, сколько раз сама выдергивала ладони из чьих-то пальцев, сколько раз стирала с чужих лиц слёзы и больше не возвращалась. Она верила: стоит раз смилостивиться, дать слабину — и тебя тут же размажут по стенке. И всё же здесь и сейчас она впервые в жизни не хотела сопротивляться. Не надо больше. Она наконец-то дома. Не в пустой оболочке квартиры, не в имитации — нет. Дома. В его руках, в его дыхании, в его хаосе, который внезапно оказался ей мил.
Он поднял её ладонь и положил на свою шею. Раньше она бы дёрнулась, вырвалась, испугалась того, что в её руках вдруг оказалась чужая жизнь. Но сейчас — нет. Убивать сильно проще, чем беречь. Даже если сказкам нельзя было, Кики без страха могла бы перерезать чужое горло. Сейчас её пальцы дрогнули, и она только крепче сомкнула их, почувствовав под кожей резкий, рваный пульс. Он бился прямо под подушечками пальцев, горячий, быстрый, уязвимый. У Кикиморы перехватило дыхание. Внутри всё скрутило от странного, пронзительного чувства — это не власть. Это не сила. Это доверие. Чистое, безоговорочное. Он отдавал себя в её руки так просто, будто знал: она не причинит боль. И именно это разбило её больше всего. Она держала его за шею бережно, почти трепетно, большой палец машинально скользил по коже, нащупывая пульс. И впервые за долгие годы Кикимора не хотела разжать руку. Напротив — ей хотелось держать его так вечно, пока сердце под её ладонью продолжает стучать.
Секунда, две — и она уже тянется к нему. Сначала неуверенно, словно ожидает удар, потом — решительнее. Палец касается его щеки, и он, кажется, перестаёт дышать. Она проводит по скуле, по линии подбородка и чувствует всё: испарину, усталость, даже вкус крови на губах. Всё это настоящее, живое, острое. Всё это — про него. Она не сразу решается говорить. Слова застревают в горле, смешиваются с хриплым дыханием. Но когда наконец выдыхает, выходит только пара слов, нежных и осторожных.
— Радость моя… — сорвалось с её губ, и в этом слове не было ни злости, ни привычной насмешки. Только нежность и испуг от того, что его доверие оказалось сильнее всех её стен.
Кажется, она впервые замечает, как сильно он вымотан. Как мало сейчас от него осталось — вся сила ушла в эти короткие, отчаянные слова, которые он говорил ей до этого. Она вдруг понимает: они на одной стороне. Оба устали, оба сдались, оба больше не хотят воевать. Она двигается ближе, мягко, осторожно, будто боится спугнуть хрупкое затишье. Сначала касается его лба губами, потом виска. Чувствует на языке солёный привкус, слышит, как у него бешено колотится пульс. Её ладони скользят по его щеке, задерживаются на затылке. Она осторожно убирает волосы с его лица: непривычно интимное, домашнее движение, от которого внутри щёлкает что-то старое и закостенелое. Было — и больше нет. Она не знает, как быть дальше — только чувствует, что нельзя больше возвращаться к прежнему. Поздно. Слишком много ошибок, и всё же — пусть. Кикимора позволяет себе снова любить. По-настоящему, не отгораживаясь, без привычного холода. Раз уж решила — делай это до конца. Она не уйдёт сегодня, ни завтра, ни через сто лет. Останется здесь и будет делать всё иначе. Не избегая цепких рук и поцелуев, а отдавая всё. Так теперь будет.
— Я не убегу, — и Кики сама пугается этих слов, потому что не говорила их ни разу, никому. Это не про неё. Но теперь — почему бы и нет? Ей даже неловко: словно впервые в жизни признаётся в чём-то по-настоящему важном. В любви, которой она сама себя лишала. Она прижимается к нему щекой, слушает, как в груди у него бьётся сердце — неровно, тяжело, но не сдаётся. Даже у самых паршивых уродов, кажется, есть шанс на счастливую жизнь.
Кровать под ними промокла от пота и слёз, но теперь это пахло чем-то родным. Не смертью, не отчаянием, а… домом. Кикимора усмехнулась самой себе: когда это у неё был дом? Но сейчас — вот он. В этом крошечном пространстве между двумя телами, в этой общей усталости и жажде покоя. Всё внутри сжималось от страха: слишком просто, слишком честно. Она замирает, как зверёк на свету, и только потом, когда пройдёт первая волна, решается:
— Я… я люблю тебя, — слова вырываются сипло, хрипло, будто она учится заново говорить. Но уже не прячет их за шуткой. — И мне некуда идти дальше. Никуда… кроме тебя.
Она дотянулась до его губ, поцеловала мягко, без привычной требовательности — как будто проверяла: выдержит ли он и такую её, тихую. И вдруг поймала себя на том, что улыбается — впервые честно, без маски, без защиты. Её пальцы скользили по его груди, чертили узоры поверх шрамов, будто подписывали договор: это теперь её место, и она не уйдёт.
— Ты мой дом, — едва слышно выдохнула она, уткнувшись лбом в его висок. — И я больше не потеряю тебя.
Тишина между ними уже не казалась глухой или пугающей. Она была тёплой, обволакивающей, такой, в которой можно жить. Койот дышал рядом — тяжело, устало, но живо, и это дыхание было для неё самой верной музыкой. Она прижалась крепче, слушая сердце у себя под ладонью. Оно билось неровно, как и раньше, но теперь — вместе с её собственным. И Кикимора знала: впервые за всю жизнь она не бежит от себя.
Она осталась.
И в этом оставании было всё, что ей когда-то казалось недоступным: мир, покой, доверие. Любовь, наконец-то принятая — не как слабость, а как сила. Она задержала дыхание, и вдруг совсем тихо, как будто боялась спугнуть их новый хрупкий мир, добавила:
— Пусть будет так. Всегда.
Поделиться3026.08.2025 17:49:33
Её рука на его шее, размашистый шаг в прыжке слепой веры. Давление её пальцев - захлопнутая с силой книга, оконченная история, запавшая в душу настолько, что по прочтению оставалась лишь звенящая пустота. Его подставленная ей шея, предложенная жизнь, отчаянный шаг, попытка распутать эту чертову гирлянду, которую вещают на дома, стены и ели, мигай-мигай им разными цветами, дразни и заманивай. Светлячки летели на огонь и глупо гибли в пламени. Неугомонный зверь мчался за болотной ведьмой и готов был сгинуть, затянутый в болото.
И больше не было сил, больше не было в нем ничего, но он скреб в себе те самые крохи, которые собираешь для последнего удара, для последнего движения, чтобы рухнуть в конце, так и не узнав результата сразу. И не важно, громко или тихо звучали слова, они были об одном, бесконечная гонка окончится, если она захочет, ему уже не легко гнаться, он изранен, тень себя прежнего, он терял силы, истекал кровью, но брел и брел к холодным окнам этого холодного дома, чтобы стоя под дождем смотреть за вспышкой сигареты в темноте, за приглушенным светом, не спать, чтобы удостоверится, она дома, она жива. И исчезнуть, как только погаснет свет, стерпеть, если она не одна, скрыться с мелкой дрожью невыносимой тоски, стерпев все. Нырнуть в огонь, исчезнуть, без нее все было на вкус, как тлеющий пепел ее дешевых сигарет.
Как же легко было встретиться и расстаться, оставшись незамеченным, даже он мог быть невидимым, он научился, ведь она не дала ему выбора. Как же легко было обманывать себя, грезить точками, лежа с ней так близко, удивленный тем, что она не торопилась спрятаться в душевых каплях. Откажи она, уйди снова, Койот втянет воздух в уставшую грудь, найдет в себе еще хоть одну сраную каплю того, что зовет силами и поплетется снова, раз за разом, поднимаясь тяжело, будто пьяный, побредет в сторону пряток или побегов. Жестока и чудовищна их петля Мебиуса. Лови меня, глупый песик, мне же так это нравится. И он поймает, он пойдет с ней в душ, сохранив частичку себя на ней, придвинет кровать к окну в упор и уже не надо никуда идти, кури свои сигареты, но останься рядом.
Но даже в холоде неизменного жестокого мира способно взойти что-то новое. Оно говорит о себе теплом неуверенных касаний, стоит только дарить свободу ее руке, обессилено опустив свою. Тепло помешает дышать, касания не позволят и дернутся, не двигайся, не дыши, не спугни. Она благословит своим словом, но снова пугает, когда скользит одеяло по ее телу, когда она тянется, пробуждая испуг. Тепло в голове и стальные тонкие пальцы на сердце. Страшно по-настоящему. И он старался не думать, старался прогнать очередную картину, ублюдочная привычка, хренов нож, столько раз воткнутый и провернутый, столько раз больно внутри, пока снаружи один и тот же его образ. И, казалось бы, совсем ни почем твои побеги, совсем не терпит он этот ментальный урон, истачивая себя об чужие привычки, наждачкой по коже это неприятно, нож в груди это просто жизнь. Утекала по каплям его жизнь, осев майской ночью на донышке этого стакана, уже и не половина...
И он снова глупый, всегда считавший, что все поступки важнее, чем пустота слов, но так жадно впитывал этот сладкий нектар ее речи, самозабвенно, ведь она не только говорила, она делала. Не спешила от него прочь, но спешила остаться с ним. Спешила целовать нежно, касаться щедрой на шрамы кожи, спешила быть, быть по настоящему. Новую книгу можно брать с полки вдвоем, смущенно задевая руки друг друга, но не отводить взгляд, перелистывая страницы новой истории вместе, а после ловить выпавшую старую фотографию, где они давно счастливы, но не до конца вместе, замирая на полу, когда взгляды будут прикованы друг к другу, когда сольется вместе дыхание, когда импульс заставит губы соприкоснуться в неловкости, неловкость разведет на секунду, но они сольются вместе вновь, забывая о книгах, о старых фотографиях, обо всем... Ладонь прошлась по изгибу ее спины почти незаметно. И так хотелось ответить, сказать что-то, но он не смел или не мог, лишь тянул свои лапища, лишь держать при себе, смотря краем глаз, молчать, запоминая каждое ее слово, каждое обещание, ведь дороже признаний уже и не будет.
Усталость вдруг становится приятной, приятна тяжесть ее тела, они обретали свой собственный мир, свой покой. Уже не нужно смотреть, не нужно следить с переживанием, опасаться, он глаза свои закрывает, доверившись приятному давлению на кожу. Она жалась, слушала его сердце. Она осталась, осталась словом и делом, осталась теплым дыханием, шепотом, осталась улыбками, которые он и не видел, но чувствовал, ощущал, но не нашел в себе силы улыбнуться. Его покой говорил лучше, чем любая улыбка, ровность дыхания могла кричать радостно, в безопасности ее рук, под защитой такой хрупкой ее. Глаз открывать не хотелось, но...
Он открывает, чтобы вновь взглянуть, по иному, без переживаний, без страхов, взглянув с признанием ее прав над собой. Не пропала зря пущенная Купидоном в его сердце стрела, не сломана и не выдернута, оставив дыру, что не срослась бы никогда. Нет пустоты, только тепло, ее, мягкое, приятное, как солнечный луч, что врывался в комнату по утрам. Он смотрит молча, не зная, что ответить, ведь слова все были сказаны и не раз, дела были сделаны не единожды, а сломанные мосты на скорую руку починены. Его ладонь скользит по ее плечу, по шее. Он вплетает пальцы в черные локоны, поднимая пряди, смотрит внимательно, словно это что-то вдруг новое, незнакомое.
- А тебе...идет - просто заполнить голосом их спальню, все еще не остывшую до конца, просто мелочь, просто очередная его глупость. Прежде чем снова позволить прядкам упасть на лицо, но тут же убрать их за ухо одним мягким и нежным движением, чтобы просто молча и глупо смотреть в глаза. Смотреть и знать, что она не уйдет, знать, что всегда вернешься, не позволив ей быть в одиночестве. Приподнимается, опираясь на левую руку, искалеченную в собственной дурости, под удар оставленного на память кулона о кожу. Он больше не удавка, не ошейник с шипами во внутрь, не напоминание, что вечно шептало о расставании. Он оглядывает ее всю, проверяет, одеяло съехало, осело где-то на ее поясе, подарив возможность соблазняться видом, снова мечтать, ведь теперь не нужно спешить, не нужно ловить ее настроение, теперь может будет достаточно слов, достаточно прошептать в губы "хочу тебя", чтобы поддаться страстям, не в урывках, не в их привычных обрывках и набросках, что чернилами ложились в ее дневнике, который он так никогда и не тронул, как бы не хотел. - Не замерзла? - наивное ребячество, приступ заботы и нежности, он не хочет прятать от себя виды, но прячет, заботливый. Смешной возможно. И опускается на кровать, подцепив пальцами шнурок, чтобы наконец-то взглянуть на один из страхов. Признать, что теперь вдруг может быть страшно.
- Знаешь, я ведь никогда на него не смотрел. Ни разу. Просто нацепил и таскал на шее... - пальцы поглаживают ее плечо, она все еще здесь, снова тянет признания. Столько лет глаза его были слепы к этому куску, а сейчас вдруг увидели, в первый раз. - Так боялся взглянуть на кулон, на твой прощальный подарок. А сейчас...Ничего вроде такой, мне даже нравится. - и говорить можно без обид, произносить слова в полу-улыбках, переводя взгляд с подаренного кулона на ее лицо. Пожалуй, его он оставит на месте, там же, где и висел, но может не будет прятать под футболками. И он не отдаст, не снимет, даже если она попросит, даже если скажет, что это напоминание о побегах, он не согласится. Это память о незрелости, о чудовище, в которого обратился Койот, когда Кикимора исчезла. Это символ сумбура, которого он больше не допустит. Отпускает, позволяя занять уже привычное ему место. Теперь кулону придется теснится. Теперь придется съезжать в сторону, потому что лицо Кикиморы теплое, мягкое, потому что касания губ по веселому настырны. Гонит мысли или требует внимания, он не знает, ему подойдет любой вариант.
- А я тебе его не отдам, это твой подарок мне, другого не надо - дурацкая шутка, он не умеет шутить, но так старается сейчас, снова подняв голову, он вновь целует макушку, снова зарывается носом в ее локоны. Так лежать он готов был вечно. Нести чушь, пока она рядом. Ему уже не больно хранить все это, не тяжело таскать на себе. Ей уже не о чем беспокоится. А ему уже не нужно быть исключительным, просто став обычным, в таком простом и понятном "с ней". - И знаешь...Я...
Поднята ее голова, снова он смотрит в глаза. Теперь его очередь целовать тепло, теперь его очередь быть мягким и чутким. - Я люблю тебя. - ведь как можно не любить, как можно не стремится к ней, ведь только ей одной он позволяет быть по левую сторону от себя, только ей открыта слабость, секрет. Как он мог не быть с ней, когда лишь ей доверял свою слабую сторону, когда лишь ее любопытные или заботливые касания за все эти годы не несли боль, не несли страх, когда только ее прикосновения к слабости руки были приятны. И пусть она дотронется, посмотрит с тоской, ему не будет больно, теперь не останется и беспокойства. Он весь ее, с каждой рванной линией, со следами клыков на руке, с неровностью зажитой кожи, с каждым следом от пули.
Все это, как и он сам, остается в доме на совсем.