[nick]James Devaney[/nick][status]fear and trembling[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/7d/d4/8/912594.png[/icon]
fear and hunger

lies of tales |
Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.
Вы здесь » lies of tales » Альтернатива » где солнце даровано каждому, кто захотел
[nick]James Devaney[/nick][status]fear and trembling[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/7d/d4/8/912594.png[/icon]
fear and hunger
[nick]James Devaney[/nick][status]fear and trembling[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/7d/d4/8/912594.png[/icon]
Здесь, на краю чёрных утёсов Слив Лиг, молчащих поверх бешеной морской пены, не было ничего интересного — и не нужно. Сейчас нет туристов, нет совсем ничего... занимавшего место. Он устал, после долгой, неровной дороги сюда болела спина, но это благородная усталость, не та, что оставила после себя утомительная заупокойная месса.
Руки гнули жесты, язык толкал слова, а его интересовало её тело в гробу: под белым покрывалом выделялись сухие горсти грудей. Долгожительница — и на её похороны, кажется, пришли в том числе даже и не родственники, не друзья, и вообще никто, а просто чтобы посмотреть, как древнюю старуху прибрала смерть, как будто это целое цирковое представление. Конечно, так и было.
Нет, нет, совсем не жаль, что он не познал женщины.
...даже деньги не изгладили бы эту странность: жизненный опыт подростка в теле взрослого мужчины. Хороший вопрос, который весь купленный час крутила бы в себе шлюха: а чем он вообще всё это время занимался?..
...
И вот, Девэйни вернулся в родную глушь. Слайго маленький город. Здесь не бывает чужих лиц. А следить за лицом стало необыкновенно важно — а то, что он теперь видел, какие они все уродливые, небрежно свалянные, дефективные это... это ничего.
...
Сон ему сломал ритуал, длившийся беспрерывно. На полюсе солнце не зайдёт ещё 6 месяцев. А это существо, не моргая листавшее их лица, оно... оно выглядело терпеливым. «Ого, вы все собрались здесь — ради меня? И даже Солнце...» — и мёртвые нервы лица подёрнулись от яда иронии.
Девэйни подошёл близко к световой камере, так что древний мертвец едва не уцепил бы его белыми круглыми ногтями — но не уцепил.
Ведь Я ли — не Бог? Не молчащий и не прячущийся. И возможно, полугода даже хватит, чтобы исчерпать все ваши вопросы.
***
Ты далёкий от людей, Джеймс, не понимаешь их, а твоя запутанная игра в священника попросту жестока.
— Нет, нет... — улыбаясь, шептал Джеймс сам себе, будто перебирал ткани на базаре и никак не мог удовлетвориться цветом и фактурой. Вы ничего не знаете.
Потрескавшимся от бессонницы взглядом он чертил линии по лицам — и то, что выше линии, что ниже линии надо отсечь.
***
Вера — она страх смерти. Страх оцарапал поперёк дыхания, по хребту вдарил металлом. Джеймс задышал чаще, рука сухая и холодная прихватила сутану. В пустом храме, в вечереющем сумраке всё незнакомо. Не оборачиваясь, он резко сдвинулся, спрятался внутрь исповедальни и закрылся. Весь он — только одно трепыхавшееся, задыхавшееся сердце.
Отредактировано Rat-Catcher of Hamelin (20.10.2025 00:12:45)
[nick]Tare[/nick][status]pain and hunger[/status][icon]https://i.postimg.cc/qvy7SBqd/photo-5454024174730347581-x.jpg[/icon]
Он молился, и Бог услышал его молитву, нашептанную в холоде и темноте ночи.
Его Бог.
– Что, не хочешь умирать? Но согласен ли ты жить во тьме?
– Да...
***
– Как тебя зовут, Дитя?
– Я... А вы можете дать мне новое имя?
Мужчина посмотрел на него внимательно и улыбнулся, сверкнув клыками.
– Могу. Но примешь ли ты имя, что я тебе дам, даже если оно не понравится?
– Любое, если его подарите мне вы.
Мужчина коснулся его лица и нежно провёл большим пальцем по щеке, будто стирая слезу.
– Тогда с сегодняшней ночи ты - Тар. Люди сами отринули тебя, будто ты сорняк. Они хотят отделить зёрна от плевел, но так рьяны в этом желании, что выкидывают и хорошие колосья. Теперь ты в куче плевел, но прими это и неси с гордостью вопреки всему миру. Смейся над этим и торжествуй. Потому что быть сорняком - значит пережить их всех.
– Тар... Мне нравится, - он широко улыбается и чувствует, что острые удлинённые клыки касаются нижней губы, почти вспарывая её. - Ой...
Мужчина тихо смеётся.
– Ты очень скоро привыкнешь. Пойдём, я научу тебя охотиться. Ты, должно быть, очень голоден, - он берёт его руку в свою большую ладонь, и они идут туда, где на горизонте горят огни крохотного провинциального городишки, который ещё сутки назад он считал своим домом.
Теперь его дом - его Бог.
***
Нечеловеческие, полные отчаяния и боли скорбные крики раздирают тишину безлунной ночи. Так может кричать лишь мать, потерявшая ребёнка, но то кричит мертвенно-бледный юноша, потерявший своего возлюбленного, своего отца, своего Бога...
Он рычит, хрипит, катается по земле и разрывает крепкими, острыми ногтями собственную грудь, силясь добраться до сердца, которое больше не бьётся, но которое по какой-то бессмысленной причине всё ещё может страдать. Он чувствует - кровь Создателя истлевает в нём, выкипает, как вода на раскалённом докрасна камне. И боль утраты заставляет его тело содрогаться в рыданиях и стонах; эта боль заставляет его кусать влажную землю и кричать, кричать, кричать, раздирая глотку. Эта боль ни с чем не сравнима и ничем её не унять.
Они убили его Бога.
И они за это заплатят.
***
Тар выходит из своего укрытия и спускается к ручью, как только последний солнечный луч исчезает за горизонтом. Скинув с себя потрёпанные штаны, он садится на траву и, зачерпывая ладонями ледяную воду, начинает омывать себя. И холод нисколько его не беспокоит.
Матушка учила его, что в церковь принято ходить чистым и нарядным. Это было бесконечно давно, в прошлой жизни, и ему тогда было не больше шести лет, но он это запомнил. С тех пор как матушка умерла, он больше не ходил в церковь - было не до этого. Да никто ему там и не был бы рад - он бы служил живым напоминанием их лживой добродетели и в своих жалких обносках портил бы им весь праздник жизни... А может быть, именно потому горожане его ненавидели и сторонились, что он пренебрегал их богом? Может быть, потому оставили его умирать в тот день в одиночестве и холоде?..
У него и сейчас нет наряда. Раньше за тем, чтобы он выглядел по-человечески, следил Годрик, но с тех пор как люди развеяли прах его Создателя по ветру, он совсем одичал. Он всё в тех же штанах, что были на нём в ту ночь, когда он перестал чувствовать единственное существо, которое когда-либо любил.
"Не говори о том, чего не понимаешь" - слова Годрика поднялись из недр памяти, и Тар почувствовал влагу на лице.
Он не торопится. Больше можно не торопиться. Он нашёл его. Даже сейчас, отсюда, он чувствует его запах, что щекочет ноздри и разжигает нутро. Не от капли крови на замызганном за время поисков носовом платке, а прямо от источника.
О, этот запах... Он сводил Тара с ума. Сколько же раз он прикладывал платок к лицу? Сколько раз жадно глотал пропитанный этим запахом воздух, но не мог насытиться? Сколько раз ему казалось, что он наконец находил его обладателя, но, приближаясь, разочарованно рычал и разрывал случайно обманувших его бедолаг?
Внутри всё клокотало и жгло. Внешнее безмолвие лица и тела скрывало яростные чувства и рвущийся наружу звериный голод. Но он знает, что должен быть терпелив - он собирается насытиться не кровью, а страданиями этого жалкого человечишки, возомнившего о себе, что он безнаказанно может свергать чужих богов. Он убьёт его только тогда, когда выжимать боль из жил будет уже невозможно.
Умывшись и расчесав пальцами волосы, он поднялся, надел свои грязные штаны и двинулся к церкви. На пути вразброс стояли одноэтажные каменные домики, а рядом с ними столбы с натянутыми между ними верёвками. С одной из таких он стянул белую рубашку - очень большую ему по размеру, но это и не важно. Главное, что она сияла чистотой и выглядела вполне себе нарядно. Жаль только, штаны, висящие рядом, никак не подошли бы ему по размеру.
– Кто здесь? - неожиданно из дома вышла полнокровная пышная женщина, и Тар мгновенно спрятался от неё за развевающейся на ветру простыней.
Освещая себе путь свечой, она, оглядываясь, подходила всё ближе. Глупая женщина, зачем же ты вышла? Будь ты внутри, осталась бы жива. Но он не мог не воспользоваться таким подарком судьбы - ему будет проще сдерживать себя рядом с главным блюдом, если предварительно он перекусит сейчас.
Ах, только хорошо бы не замарать рубашку.
***
Перед самым входом в обитель чужого бога он вдруг заволновался, но, сделав шаг внутрь, понял - молния не поразит его, он не воспламенится и не растает грязной лужей. Их бог не всемогущ, как они считают, их бог не так велик, как им бы хотелось, их богу всё равно на то, что в его обитель вошло само зло. Он безучастно смотрит в сторону, безвольно повиснув на своем кресте, молча принимая все то, что здесь должно случиться.
Босые ноги ступают по каменному полу бесшумно. Он идёт медленно и самую малость торжественно, будто невеста к алтарю. Он точно знает пункт своего назначения - красивая резная исповедальня, священник ждёт его там. Интересно, как быстро тот поймёт, кто перед ним? Почувствует ли, как близка смерть? Или всё же сетчатое окошечко скроет его сущность от опытного экзорциста? Даже люди, не сведущие в подобных вопросах, интуитивно чувствовали его неживую природу и предпочитали держаться подальше. Должно быть, и священник не мог не почувствовать могильного холода, исходящего от него.
Тихонько скрипнувшая дверца - вот и все, что выдало его присутствие. Он зашёл и сел. Больше минуты ему потребовалось на то, чтобы вспомнить, что принято говорить на исповеди. И ещё несколько секунд на то, чтобы вообще вспомнить, как говорить. Но священник начинает раньше него, видимо не дождавшись приветствия, и разрывает этим почти мёртвую тишину:
– Во имя Отца, Сына и Святого Духа. Аминь.
Кажется, он должен перекреститься сейчас... Но конечно же, он этого не делает.
– Благословите меня, отче, ибо я согрешил... - его голос тих и робок, он не говорил ни с кем уже очень-очень долго. - Прошло... Много времени с моей последней исповеди. Очень много. Я уже и позабыл, как это правильно делать... Даже не знаю, с чего начать... У меня так много грехов. Вы поможете мне, отче?
Отредактировано Finist (21.10.2025 15:14:40)
[nick]James Devaney[/nick][status]fear and trembling[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/7d/d4/8/912594.png[/icon]
Отсёкшая его темнота закрыла его в этом маленьком месте. Зажала у стены, успокоила дыхание. Джеймс расчёсывал ногтями кожу на руке, и присохшая жёлтая плёнка посыпалась на чёрную ткань. Здесь происходило то, чего не произойдёт на чьих-то глазах. Кожа, мокнущая с запахом тухлой рыбы, потом высыхала и стягивалась, а обёрнувшаяся вокруг кости плоть расползалась на тонкие, ломкие пластинки. Шелестели кровяные гранулы. Это никому не помешает. Никому не интересно, как всё в порядке, никто про такое не спросит, всё может быть не в порядке и никто не потребует прибраться...
Дыхание выблядка в соседнем отсеке — он представлял, как оно оседало на решётку склизкой мглой. Зараза, от которой хотелось отстраниться подальше в угол, но это место слишком маленькое и узкое, подталкивало их друг к другу, как испуганных кроликов. Тогда Джеймс развлекался тем, что в подробностях воображал события исповедей, в красках и масках. Он не находил ничего смешного и страшного, всякий вывих психики он рассматривал с холодным любопытством — как до тошноты ему понятное и родное, подходящее, находил это лишнее подтверждение, что он прав.
Потому что скучно и некуда от этого уйти, и надо чем-то заниматься, если не хватает решимости порвать со всем.
А он всё говорит, дышит, давится, думает, что может до упоительной крови разбиваться об Джеймса, как об айсберг.
— Во имя Отца, Сына и Святого Духа. Аминь, — разлепив сухие губы, что-то проговорил Джеймс, тихо, как в тумане. Уходи. Ты уже мне надоел.
Он слушал, и слова скатывались с его души, как пустые панцири скорпионов и насекомых с бархана.
— Нет. Я не помогу тебе. У меня нет для тебя слов, — он улыбнулся в темноте. Во рту остался медовый привкус — след чистосердечности. Сухая и уродливая — вот она какая, для тебя, и придётся принять это в свою глотку.
Отредактировано Rat-Catcher of Hamelin (25.10.2025 10:38:23)
[nick]Tare[/nick][status]pain and hunger[/status][icon]https://i.postimg.cc/qM5PnWsB/IMG-20251020-224411.jpg[/icon]
Священник всё испортил. Обидно, мог бы подыграть - Тар так старался. И помылся, и рубашку надел, и даже слова нужные подобрал - всё как положено. А этот...
– Нет слов, говорите... Как жаль, отец... Я надеялся, что ваш бог способен простить каждого... Или он прощает только тех, у кого есть монетки? У меня монеток нет, мне даже рубашку пришлось украсть, чтобы предстать перед вами в приличном виде, - в голосе появились нотки укора и обиды. - Ну раз не можете говорить, тогда слушайте, - губы расползлись в оскале, мёртвые, равнодушные глаза загорелись. Зря он его дразнит, зря.
Как же нестерпимо хочется его увидеть и коснуться, чтобы окончательно убедиться - это взаправду, он здесь, перед ним, в его власти. Он столько гнался за ним, брел по пустым ночным дорогам, ступал в ненавистные города, шарился по их грязным улочкам, сквозь вонь нечистот и печную гарь пытаясь уловить знакомый запах. Он был ищейкой, охотничьим псом, что не знает усталости. Но все, что он находил - фата-моргана, жестокий мираж на горизонте, заставляющий разочарованно кусать губы. А сейчас он перед ним, их разделяет лишь кусок древесины - ничтожный барьер для Тара. Истекающий кислым страхом, липкий от пота, тревожно расчесывающий признак своего малодушия, загнанный в ловушку - уже не экзорцист, не священник и даже не человек, маленький, глупый зверек, замерший в ожидании своей судьбы.
Язык скользнул по зачесавшимся клыкам. Внутренности ворочались змеиным клубком, требовали - осуши до капли, разорви на части и оближи косточки. Но рано, слишком рано, это его не успокоит, не заставит зверя сыто уснуть. Ему нужно самое уязвимое, самое нежное, самое чувствительное место - именно в него он запустит свои когти, именно там будет ковырять, заставляя священника корчиться от нестерпимых мук. И до этого местечка не так-то просто добраться. Именно для этого ему нужны слова.
– С чего бы начать... С гордыни? О, да, пьянящее чувство превосходства. Вы себе даже не представляете, отец, как приятно находиться на вершине пищевой цепи. Как же это сладко - знать, что среди людей нет тебе равных. Каждый из вас лишь червь под стопой, каждый из вас просто хрупкий глиняный сосуд для крови. Вы такие жалкие... Слабые... Ах, надо же раскаяться, да? Но мне не стыдно, отче... Это ведь правда, - он усмехнулся.
Все они - еда. Кошке ни к чему извиняться перед мышкой за то, кто она есть. И он тоже не будет.
– Что там дальше... Ну пусть будет чревоугодие. Вы знаете, что такое звериный голод? Тот, что сосет под рёбрами, тот, что скручивает внутренности в спазме, тот, что выедает изнутри... Вы голодали когда-нибудь? По-настоящему? По несколько дней без единой крохи хлеба? Если да, то знаете, с каким удовольствием можно есть после... И я ел. Ел каждый раз как последний. Я наполнял свой желудок так плотно, что живот надувался как у женщины на ранних сроках беременности. Он был похож на барабан, - он коснулся своего живота ладонью и похлопал по нему. - Я и сейчас сыт до отвала. По дороге к вам я плотно перекусил. Та пышная женщина... Если бы я выпил её всю, то наверняка порвался бы, - он звонко и громко рассмеялся. - Лопнул бы как мыльный пузырь. Представляете себе такое?
Как бы он хотел увидеть сейчас его лицо, но ему только и остаётся, что довольствоваться биением сердца и тяжёлым дыханием. Он собирает эти звуки, отмечает их, прикладывает каждый к сердцу - вот оно, вот, то, чего он так долго ждал.
– Но за это мне тоже не совестно. Свою людскую жизнь я провёл впроголодь. Так зачем же мне отказывать себе в еде после смерти? Тем более она теперь повсюду, только руку протяни, - он задумчиво куснул ноготь. - Да и это чувство... Когда горячая, густая кровь стекает в горло... Когда живое и тёплое тело остывает в руках... Ах, вам не понять.
Говорить оказывается так приятно. Он неожиданно для себя увлекается этим, но оно и естественно - он столько молчал. Последний, с кем он говорил вот так, честно и открыто, был Годрик. А после... После были лишь сухие и короткие фразы, лишь строгие и чёткие вопросы, только информация - ни капли чувств. Поэтому изрыгать из себя сейчас накопленное - большое облегчение.
- Гнев... Да... Во мне много гнева, - нотки смеха исчезают из голоса, он снова становится тише. - Но это... Об этом позже, отец. Вы скоро сами всё увидите. А сейчас... - он облизнулся. - Сейчас давайте поговорим о похоти. Наверное, это мой любимый грех, и будьте уверены - в нём я преуспел, - короткий смешок. - Я столько раз принимал в себя член. И в задницу, и в рот, и получал от этого такое наслаждение, что и описать невозможно... Как вы говорите? Был на седьмом небе, так, ведь? Моё тело билось в экстазе, я дрожал и кричал как женщина - так хо-ро-шо, - от начавших переполнять эмоций, от едва сдерживаемого нетерпения он встал и облокотился спиной на стенку исповедальни. - Его руки скользили по мне, - вторя своим словам, он коснулся одной рукой своего бедра, а другой груди и начал себя поглаживать, прикрыв глаза. - Его пальцы входили в меня, растягивали, нажимали внутри на самое чувствительное место... Его руки... Я обожал их... Такие большие и грубые... Но со мной он был терпелив - он ласкал моё тело нежно, неторопливо, изучал каждый раз будто впервые видел, будто что-то могло измениться во мне, - рука скользнула с бедра и накрыла пах, чуть поглаживая, с губ сорвался сладостный вздох. - Мы занимались этим каждую ночь, сплетались вместе как змеи, - низ живота скрутило томленьем. - Но что вам об этом известно, отец? - он резко убрал от себя руки и подошёл ближе к решётке, втягивая воздух полной грудью, - Я отсюда чую - вы девственник. Знаете, кровь юных девственников пахнет сладко и нежно, как спелый персик. А вот такие как вы... А таких мало даже среди священников, уж поверьте. Такие как вы пахнут как залежавшийся на земле фрукт - разложением и плесенью, - он сказал это с отвращением, хотя отвращения он не чувствовал.
Кровь Джеймса была желанной, он мечтал вкусить её, он мечтал выпить её всю. И запах гнили его нисколько не смущал. Напротив, он будет смаковать его, как люди смакуют дорогое и редкое вино. И так оно и было - Джеймс Девейни исключительно редкий деликатес. Только калеки да прокажённые доживали до таких лет, ни разу не испытав плотских утех. Может, и он увечный?
- Знаете, мне надоело, - он резко пнул стену между ними, и кабинку немного тряхнуло. - Это игра, она ведь для двоих, - ногти правой руки зашелестели по решётке. - А вы не хотите играть. Не хотите - не надо, но тогда выходите. Дайте на вас взглянуть.
Опьянённый страхом и трепетом ненавистного ему человека, он всё больше и больше распалялся. Всё внутри уже кипело. От холодной, мертвенной неподвижности не осталось и следа. Чувства заполняли его, начинали литься через край. Он вышел из своей кабинки, обошёл её и приложил ухо к дверце со стороны священника. Поскрёб её ногтем. Постучал.
Тук-тук-тук.
- Отец, выходите, я не хочу выволакивать вас оттуда. Это будет очень грубо с моей стороны, - издевка, ведь они оба знают, что Тар сделает это без всяких угрызений совести. - Лучше найдите в себе смелость и встретьтесь со мной лицом к лицу, - он отошёл на три шага назад и уставился на дверь, не моргая. - Давайте так - я считаю до десяти. Один... Два... Три... - он считает медленно, нарочно затягивая с каждой новой цифрой, чтобы священник в полной мере успел насладиться своим ужасом перед тем, что неминуемо.
Отредактировано Finist (25.10.2025 20:07:38)
[nick]James Devaney[/nick][status]fear and trembling[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/7d/d4/8/912594.png[/icon]
Ходили около седьмого часа, но уже так темно, здесь остались одни воспоминания о вещах. Кусок жирной темноты вдавливался в решётку, сочился голосом, и его усталое тело отзывалось на этот голос, он медленно сжался как от боли, взял грудь в ледяные и серые ладони, согнулся, прижался к коленям.
Видения как красные маки расплывались перед глазами.
Да, это то, чего он хотел: схватить и не отпускать. Но нет, не связаться, как разомлевшие змеи, а протолкнуться в глотку, заполнить собой, крушить и ворочать изнутри. Бесформенный, растекающийся осьминог, огромный, но всепроникающий — обернул её пластом своей плоти, вскользнул узким щупом, с резью и жжением, как при цистите. Углубляясь, расширялся; спереди твёрдо и несгибаемо, как кость, сзади — плотно, как фарш в синюге, клубился во рту, щекотал ноздри. Она шевелилась, как кукла-перчатка.
Такая гравюра, которую он видел.
Не любовь — а оккупация и деконструкция.
— Ты прав: мне всего этого не понять. И после всего этого ты... мы... здесь?
Кажется, мертвец не видел, куда забрёл. Это маленькая, бедная церковь, а не площадь с ярмаркой, где всякому удивляешься и под ноги течёт чья-то жизнь.
Уставшие стены отвернулись.
Джеймс тронул дверцу носком туфли, но сам не сдвинулся, остался сидеть внутри. Впереди бледное лицо висело в воздухе, как маленькая луна. Обман, мертвец, прах на зубах.
Обещал, предлагал?
По прямой дороге, как во сне, где все дороги прямые, Джеймс пошёл и взял его — оно тёплое, оно мягкое, — приложил к своему телу, к больному месту. Прожал ладонью узкую девичью спину, собрал холодными пальцами несколько прядей, но они рассыпались. Оно не воспротивилось близости, хотя, кажется, глубоко понимало, кто он. Или только повторяло чужое, украденное? Потому такое болтливое, что не чувствовало веса сказанного. Завистливое к чужому теплу, гнусное и жалкое, или нет, нет — никакое, мёртвое, мёртвое, дыра, противоестественным вывертом затвердевшая чёрной, сухой бляшкой на бытие, перед краем которой вздыбились живые.
Джеймс толкнул мразоту от себя, пошатнулся, с грохотом ударился об дверь спиной и сполз по ней, и не разогнулся, так и остался одной из кривых теней и хрипло смеялся.
— Нет. Не хочу. Тебя не существует. Беспокойный мертвец... И весь этот шум творится твоими распадающимися частями. Только чужая воля может тебя собрать и потянуть — это голод... или какая-то другая, самая глупая одержимость... Какая-то мысль, начинающаяся с приливом. Я не верю... в тебя.
Отредактировано Rat-Catcher of Hamelin (26.10.2025 19:00:16)
[nick]Tare[/nick][status]pain and hunger[/status][icon]https://i.postimg.cc/qM5PnWsB/IMG-20251020-224411.jpg[/icon]
— Семь...
Мы?.. Здесь?..
Дверь открылась, и он наконец-то увидел его. Того, кого так долго искал, того, чьей мучительной смерти так страстно желал, — все мысли о нём, все его усилия для него. И вот он — жёсткое мужественное лицо, поплывшее и осунувшееся от страха, болезненно бледное, но смотрящее прямо в него. Поджарое и гармонично сложенное тело, скованное сутаной — такой же строгой и чёрной, как и обеты, что он дал.
Тар представлял его тысячи раз — но ни разу таким. В видениях у его добычи не было лица — оно расплывалось и терялось, менялось из раза в раз, то молодело, то старело, но всякий раз стекало липкой патокой, обнажая череп. А сейчас он видел его, мог изучать каждую морщинку, каждую родинку, движения губ и бровей — всё то, что было недоступно, теперь принадлежало ему.
Он не успел ничего понять, только увидел движение, но не дёрнулся — священник ничего не мог ему сделать сейчас. Да будь тут хоть полная церковь экзорцистов — без силы Солнца они все ничто. Но то, что он сделал... Оно не поддавалось осознанию.
Тар замер. Оледенел. Он обернулся солевым столбом — бездыханным, неподвижным.
«Что... Что он себе позволяет?!» — заклокотала хищная тварь внутри него.
Но тело... Оно его предало — не сопротивлялось, не боролось, прогнулось под руками ненавистного человека... Оно истосковалось по ласке, по крепким рукам, по чужой плоти, прижимающейся так... чувственно.
«Хватит! Хватит! Не трогай меня!» — задушенный крик застрял в глотке, колени ослабели, и тело обмякло в нежеланных объятиях.
Это безумие - мыши не зовут котов на танец.
Он пришёл в себя от толчка, лишь пошатнулся, но не сдвинулся с места.
— Нет, нет... Всё не так... — пробормотал себе под нос.
На священника он не смотрел. Он отошёл от него, отвернулся, закрыл ладонями лицо.
«В тебе всё ещё так много от человека, Тар», — беззлобный и тихий смех Годрика.
Ногти впились в ладони — боль, не физическая, а та, другая, от которой его мёртвое тело не могло избавиться, вернула ему себя, вернула его к ненависти, к цели.
Он обернулся — священник растёкся по двери и полу, чернильной кляксой на сгибе листа. Смеющийся от охватившего безумия, пропитанный ужасом и отвращением до самых костей. Не так Тар представлял эту встречу — в его фантазиях тот был сильнейшим из людей, достойным нести знамя своего бога, но что он видит сейчас?..
Как? Как эта падаль могла причинить вред его Создателю? Как этот ничтожный человек смог?..
Он мгновенно оказался у него, на нём — близко-близко, заглядывая в глаза. Руки его легли на плечи, погладили их.
— Тише, отец... Мы... Мы не так начали. Давайте заново? — он постарался улыбнуться нежно, так, как когда-то улыбался матери. — Меня зовут Тар, — имя, данное ему Годриком, имя, что он берёг, как то единственное, что у него осталось от возлюбленного, но он делится им, чтобы стать ближе. — Видите, я не мираж, не иллюзия, не наваждение, я здесь, с вами, — он взял его руку и сжал в своих ладонях. Не крепко, не больно, просто чтобы дать почувствовать своё присутствие. — Отче, вы хотите знать, почему мы здесь, но вы уже должны это знать, — он наклонился к шее, коснулся её носом и глубоко втянул запах пота, громко сглотнул слюну. — Мы здесь, потому что вы отняли у меня моего Бога, — горячий шёпот в самое ухо.
Он отстранился, чтобы увидеть в глазах понимание, но не увидел его — только страх.
Тар силился понять, что за человек перед ним. Что скрывается под этой сутаной, под кожей, под рёбрами? Что скрыто под костями черепной коробки? Если разобрать его по частям — не увидишь. Но ему нужно знать, нужно словами, как тонкой и длинной спицей, впиваться тут и там, чтобы найти то самое, чтобы сделать так больно, как больно ему самому. Что он может отнять у него, кроме жизни, которую тот посвятил своему богу? Что, если он умрёт в полной уверенности, что как мученик отправится на небеса?
Он не позволит ему этого. Он здесь, чтобы сломать и разрушить всё, что тот успел построить за годы своей жизни. Свести к нулю все его старания, все его обеты сделать бессмысленными, все его лишения — глупыми.
— Если честно... — он двинулся ближе на бёдрах, прижался плотнее. — Я столько раз представлял, как медленно и мучительно убиваю вас... — повёл ладонью по груди, чувствуя биение сердца, чувствуя каждый изгиб сильного и выносливого тела, такого, какое может быть только у тех, кто занят изнуряющей чёрной работой. — Как пью вас, как снимаю с вас кожу, как запускаю руки в ваш живот и разматываю кишки, пока вы кричите от боли и ужаса... — скользнул рукой ниже, погладил пресс. — Я представлял, как танцую в лунном свете, умытый вашей кровью... — он приблизил лицо, шепча это в губы. — Но сейчас... Сейчас я не знаю, что делать, — вы передо мной, но я в полной растерянности... Как же мне быть, отче?
Отредактировано Finist (27.10.2025 00:34:37)
[nick]James Devaney[/nick][status]fear and trembling[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/7d/d4/8/912594.png[/icon]
Слишком близко, слишком много.
Россыпь случайных прикосновений — и вот уже все мысли о маленьких губах, которые терзает член. Так же это происходило у них?
Телу всё равно, оно раскрылось от такой глупости, раскрылось бы и от меньшего. Его принимали, о нём думали, с ним, оказывается, столько всего можно делать: можно гладить, можно обонять, можно облекать лоскутками жаркого дыхания. Можно всё — и прямо сейчас.
Среди тревоги, крика, трезвона Джеймс злой и бледный стоял неподвижно, свидетельствуя побег и разрушение. Слишком маленький пред наседавшим на провалы небом — и его раздавит.
Оно говорило, что было реальностью — но таким могло быть только его личное горячечное видение, это то, что нашёптывает мозговая опухоль.
Руки как-то дёрнулись, прикипели к узким бёдрам, корявые, слишком грубые, державшие, просто потому что страшно отпустить, как выступ над пропастью, но совсем не понимавшие, что со всем этим делать дальше. Всё тело вывернулось, оборонилось жёстко, треснет от напряжения, а шея в расцвете стыда и гнева уязвимая и красная, трепетала от хрипов.
Как прострел боли, раскатывающийся эхом повсюду, как петля, стянувшая весь вес к шее, как всё, виновное в его настоящем состоянии — уходи, уходи.
Джеймс хлестанул тварь по лицу, но этот ночной кошмар не кончился, он давил на бёдра, между ними образовалось что-то узкое и жаркое.
— Твой Бог... рассыпался в ничто, — не губами, а как-то зубами прошевелил Джеймс, ставший простым, весь из прямых линий, гнувшийся только вправо или влево, только вверх или вниз. — Как будто его никогда не было. Мир вам не рад и не сохранил ни малейшего вашего воздействия. Вы не нужны.
Каждое слово — зеркальное отражение реальности, повторявшее в точности, но наоборот. Вот творение этого Бога, и жестами, которыми оно соберёт песок под ладонь, игрушечными и бездумными, оно забрало себе его тело и управляло им, говорило с ним, пока Джеймс мог лишь стоять в стороне от их диалога. Ему, телу, нравилось, оно решилось и ушло, ему всё это очень нужно и ему весело, а Джеймс всё стоял и не понимал, что мог сделать, потому что он здесь не нужен, беспомощный и безвольный. Здесь всё чужое и нет ни малейшего признака его существования.
Отредактировано Rat-Catcher of Hamelin (28.10.2025 06:53:20)
[nick]Tare[/nick][status]pain and hunger[/status][icon]https://i.postimg.cc/qM5PnWsB/IMG-20251020-224411.jpg[/icon]
Тьма вокруг них сгущалась, уплотнялась, наваливалась на плечи сине-чёрным бархатом — ночь лишь набирала обороты. И Тар чувствовал её, чувствовал силу, что она ему даёт. Петухи запоют совсем нескоро — Солнце крепко и беспробудно спит, оно устало за день, оно не придёт в самый неожиданный момент и ничего не испортит.
Он прислушался — и в церкви, и снаружи стояла полная тишина. Даже мыши и крысы убежали подальше, заныкались в норки и испуганно замерли. Насекомые оборвали свои песни, не способные превозмочь свой ужас перед неведомым. И даже ветер, безграничный и вездесущий, сейчас притих и едва шелестел травой. Тишина была почти благоговейной — только хрипы и судорожное дыхание священника, только его бешеный пульс. Это всё, что было, но это и всё, чего Тар хотел.
Пощёчина оставила ожог, но Тар бы и вовсе не обратил внимания на такое, если б не слова. Слова священника отравленным шипом впились в незаживающую рану на сердце, вдавились в неё, пустили кровь и гной.
Как смеет он так грубо говорить о нём?
Тар разозлился, вспыхнул яростью — она закипела под кожей, понесла импульс в руки, но он удержал этот импульс, потянул назад. Нельзя использовать всю силу — людские оболочки хрупкие и слабые, для священника этого будет очень много, он разлетится на осколки, растечётся по полу и оставит Тара снова одного. Так нельзя, только не это, не сейчас.
Поэтому он натягивает вожжи и кормит зверя обещанием — всё будет, но позже, надо только подождать.
Рука юрким хорьком скользнула к шее, обвила её, красную и задыхающуюся, почувствовала жар и трепет и немного сдавила. Без большой силы, сдержанно, лишь для того чтобы немного привести священника в чувство, а не доставить боль, он приложил его голову к дереву. Ещё раз и ещё. Послышался звук — тук-тук-тук. Будто он постучался к нему в голову — просто убедился, что там кто-то есть. Он отпустил влекущую своим теплом и дрожью шею, коснулся щеки, погладил её.
— Ну зачем вы так, отче? Я ведь с вами так вежлив, так нежен. Я стараюсь — постарайтесь и вы. Соберитесь наконец, найдите в себе мужество — зачем вы ведёте себя как вредный и упрямый мальчишка? Зачем говорите такие злые вещи? — он покачал головой, как от разочарования. — Разве не все мы приходим из праха? Разве не все возвращаемся в него? Вы тоже умрёте и очень скоро, но разве вы сами что-то оставите после себя? Вы уже разлагаетесь, я чувствую эту тошнотворную вонь. Вы держали себя в чёрном теле, но разве так можно? Посмотрите, что из этого вышло, не обманывайте себя — плоть слаба, и перед ней вы склоняетесь. Вся ваша жизнь, полная лишений, все ваши попытки сдержать потаённые желания, все ваши усилия... Люди умирают, но живут в своих детях, умирают и боги, но живут в своих верующих. Годрик рассыпался... Но я здесь, прямое доказательство его существования, его продолжение, его Дитя... А что есть у вас, отче? Что вы оставите после себя? Я смогу нести своего Бога ещё тысячи лет, а вы?.. Сегодня вы умрёте, и через сколько о вас забудут? Будет ли хоть кто-то, кто, отойдя от могильной плиты, не вычеркнет вас раз и навсегда из своей памяти? — он усмехнулся. — Готов поспорить, что если кто и придёт проститься, то только затем, чтобы послушать страшную историю о том, как ваши останки отскребали от этих стен.
Он всмотрелся в него снова — и опять ничего не увидел. Где же сила, способная свергать богов? Где же божественная искра? Пустой человечек, маленький, врущий себе и всем вокруг о том, что он слуга божий, о том, что он пастырь. Но нет в нём этого — он самая паршивая овца стада. И даже зная об этом лучше всех, он всё ещё пытается делать вид, что это не так.
— Давайте, отец, дышите. Что же мне сделать для вас? — он снова двинулся на бёдрах, прочувствовал внимание чужой плоти на это. — Вам ведь понравилось то, что я говорил раньше? Я слышал, как сбилось ваше дыхание, как дёрнулось ваше трусливое сердечко. Что вам понравилось больше? — он снова склонился к шее, призывно шепча, лизнул широко участок кожи над воротничком, поднялся выше, аккуратно прихватил мочку уха, оттянул её губами, смял. — Как бы вы хотели взять меня? Сзади? — он потерся об него, выгнулся, соприкасаясь пахом и животами. — Там узко, там мягко, там жарко. Я обхвачу вас так плотно, что двигаться поначалу будет сложно, но вы не переживайте, отец, я не боюсь боли. Вы сможете сделать так, как вам захочется, — рука стекла по плечу священника, легла на впившиеся в бедро пальцы. Пришлось приложить усилия, чтобы отцепить их и повести дальше, к ягодице. Он оставил их на заднице, помог неуверенным, одеревеневшим пальцам сжаться на мягком. — Или?.. Может, вы хотите по-другому? Хотите, чтобы я ласкал вас ртом? — он почувствовал, как от этих слов священник внизу дёрнулся. — Ах, вот что... Это вам интересно, да? — он схватил свободную руку священника, крепко сжал, так что не вырвать, и коснулся двух пальцев губами, лизнул язычком подушечки, приоткрыл рот и впустил их внутрь, опустился ртом медленно, взял их целиком, прикрыв глаза и застонав. Пальцы священника крупные, узловатые, грубые. Он протолкнул их далеко, поиграл с ними язычком и выпустил. — Так?
От всего этого Тар и сам возбудился. Его тело знало только Годрика, его тела никто не касался ни до, ни после него. До сегодняшней ночи он как-то и не думал об этом — всё его существо желало мести, желало избавиться от засевшей внутри занозы, воспалённой и нагнивающей, причиняющей боль и зуд, и раздражение, и беспокойство. Тар почти свыкся с ней, но ни о чём другом не думал, не мог думать. А сейчас... Сейчас его тело чувствовало власть над телом другим, и это распаляло, это пробуждало желание — тяжёлое и липкое, как нежеланное обязательство, отвратительное и извращённое, как совокупление с собакой. Раньше близость была чистейшим актом единения с Богом, сладким причастием, где он принимал его кровь, и плоть, и семя. Но сегодня это совсем не похоже на ту близость — это грехопадение, свидетельство крушения его веры. Но он пойдёт на это, если священник падёт вместе с ним.
Отредактировано Finist (28.10.2025 16:37:17)
[nick]James Devaney[/nick][status]fear and trembling[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/7d/d4/8/912594.png[/icon]
Когда оно прошлось по нему ещё раз, потёрлось об него туда и обратно, он почувствовал, как не выдержал: сперма выплеснулась, пропитала ткань и дальше мокрым холодом потекла по коже, уже остывшая, будто её это всё вовсе не касалось.
Тесно как в могиле — голод земли забирает кровь из конечностей, превращая плоть в лёд. Как в железной деве, нагреваемой углями стыда и страха — сердце расширяется против самого себя, бесконечно распространяется, разрушая мясокостный доспех, нагое и неуклюжее, делаясь лёгкой мишенью.
Джеймс вдавил пальцы в гибкую спину до боли, кажется, ещё забрал тонкие волосы и оттянул подальше, пронзительно вытягивая по одному с корнем. Разбирался с реальностью жестоко и злобно, взаправду как вредный мальчишка с глупыми ручонками — и разве какая-либо женщина позволила бы ему так с собой обращаться? А что нравится женщинам, и как они признают того мужчину, который их «возьмёт»? Он не знал. За глазами, посмотревшими с презрением, страхом и враждой, он чувствовал спрессованную деревянную форму или напряжённую спираль сколопендры, тогда глотка сухо слипалась и он уходил в своё маленькое и тёмное место. И теперь его выпускают, говоря, что тело — оно всё равно что широкое поле, теперь ничего никогда не закончится и уместит на себе всякое. Такая ложь, которая хотела объять его разум?
— Уходи, — повторил Джеймс, как нищему, что канючит, как слабоумному ребёнку со смазанным слюнявым лицом, без ярости, только с преднамеренным холодом из ущелья души. Потянул себя назад, к покрову одиночества, из-под власти вампира. Длинные речи стекут по глухой стене, высохнув, оставят мутное пятно. Чудовищный голод выгреб его и оставил усталым, грязным и больным, но почему-то живым, и вот он шевелился, как не до конца раздавленное насекомое, всё ещё хотел укрыться от презрения и насмешек, хотя беречь уже нечего, даже иллюзии выстроились рядами кривых зеркал, обрамивших уродство.
Отредактировано Rat-Catcher of Hamelin (31.10.2025 15:33:19)
[nick]Tare[/nick][status]pain and hunger[/status][icon]https://i.postimg.cc/qM5PnWsB/IMG-20251020-224411.jpg[/icon]
Он почувствовал это предельное напряжение — тело под ним на мгновение стало доской. Сперма выплеснулась, и её сладковатый запах ударил в нос, раззадоривая инстинкты сильнее. Тар откинул голову назад и громко рассмеялся. Его звонкий, почти девичий смех заполнил пространство церкви, эхом разнёсся меж скамей, улетел под потолок и, разбившись о преграду, растаял. В нём не было того тепла, что бывает в смехе живых, — это волчий оскал, змеиное шипение, клекот хищной птицы.
— Ну вот видите, это совсем не страшно, отец, — пальцы тянули за волосы, рука впивалась в спину, и он чувствовал боль. Он чувствовал её так же, как и при жизни, но после смерти она перестала иметь над ним ту власть, какой обладала прежде, и он обращал на неё не больше внимания, чем на укус муравьишки. — Милый, милый девственник, — он не удержал смешок. — Вам оказывается так мало надо, — и снова двинулся бёдрами, размазывая мокрое пятно, скрытое одеждой от глаз, но не от обоняния Тара.
Дальше так играть пока не получится. Ну что за упрямый человечишка? Те другие, что были до него… Они были куда болтливее. Потоки сознания извергались из их перекошенных ртов: одни молились своему богу, другие молили Тара, а кто-то из тех, что постарше да посмелее, из тех, кто уже давно готовился к смерти, говорили с ним почти спокойно. Но все они, разумеется, кричали потом.
Тару сейчас не нужны крики Джеймса, время для этого ещё не пришло. Он поднялся, пристально посмотрел на тело перед собой, но тот не поднял головы — спрятался внутри себя, убежал, и оттуда его не выцарапать острыми ногтями, сколько ни старайся. Он отошёл, огляделся, а потом сел на скамью напротив. Уставился в сторону распятого бога и замер в полной неподвижности, застыл, как мертвец, кем в сути и являлся. Если отцу надо побыть одному, то он может это устроить — пусть узнает, какова она, пустота после близости.
Мысли текли медленно, Тар наблюдал их, но ни за одну не цеплялся, и они уходили. Сколько прошло времени? Ему с этим сложно, для вампиров время течёт совсем иначе — есть целая вечность, но есть лишь несколько часов между закатом и рассветом. Для древних, таких как Годрик, и сотня лет могла пролететь в одно мгновение. Тар не был таким, он всё ещё очень молод по вампирским меркам, но всё же течение жизни остановилось и для него. Хотя он… Ему пришлось вспомнить, каково это — бежать наперегонки со смертью: в своей охоте на Джеймса он очень боялся, что кто-то или что-то доберётся до хрупкого человеческого тела раньше него самого, и он останется ни с чем.
Ладно, сколько бы минут (или всё же часов?) ни прошло — достаточно.
— Знаете, а ведь я так беспокоился о вас. Бежал сюда сломя голову, - он моргнул и повернулся к священнику. — А вы так холодны, так жестоки, говорите мне «уходи»… Это немного обидно, ведь я жил только вами всё это время… Но если вы хотите, чтобы я ушёл… Наверное, я это могу, — это ложь, он не уйдёт отсюда, не взяв своё, но, может, капля надежды сделает священника разговорчивее. — Только объясните мне, почему я должен это сделать. Вы ведь не пощадили Годрика, так почему я должен пощадить вас?
[nick]James Devaney[/nick][status]fear and trembling[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/7d/d4/8/912594.png[/icon]
Стихи поворочались в голове как подходящий ситуации анекдот: что-то там... ты ни холоден, ни горяч... ты тёплый. И потому извергну тебя из уст Моих.
Так и получится. Лишь только губы пристанут к его крови, из горла толкнётся, как таран, протест. Это отвратительно, и тёплая вода с пеплом не лезет в горло. Лучше предельный холод, который есть надежда нагреть, но только, только не бессильное, безвкусное равнодушие, которому никогда не подняться выше.
Это смешно: эта пиявка-переросток ничего с него не возьмёт.
Под ногтями лопнет кожа, его раздавят в пятно, и крови будет как на скотобойне: много, она яркая, не разбавлена слезами. Она не насытит. Джеймс не нужен даже убийце — и в этом была радость невозвратимо отверженного, неизлечимо больного, гадкая, злобная, мелкая, последняя. Он держал её в кармане, зажатой в сухой руке, как старый скряга свои медяки.
С призраком не будет притворства, никто здесь не верил, что за словами были чувства кроме голода, как бы ни кривились маски, ни ломались интонации. Оно упорствовало в жанрах — но и цвет, и звук терялись в огромной пустой комнате, отскакивали от стен, дальше слабели, гасли.
Он не встал, не двинулся, остался лежать — холодная, свёрнутая тень, прижавшая к себе не горячее тело, а уродливый идол.
Эти долгие истории о такой любви, которая извращается в месть — Джеймсу оказалось приятно уничтожить то, что ему недоступно, он не знал такой любви и не узнает, не способен её порождать. Существо будет так же вечно голодно и безутешно, как и он.
— Не пощада, нет. Напротив, сделай это. Убей меня. Но ты не будешь насыщен. Можешь выскрести меня — это будет бесконечно глубокая пустая могила. Всё верно, как ты и сказал: никто не узнает, не придёт и не вспомнит.
[nick]Tare[/nick][status]pain and hunger[/status][icon]https://i.postimg.cc/qM5PnWsB/IMG-20251020-224411.jpg[/icon]
Внутри завыло, забурлило, заворочалось - этот гадкий человек, он все портит, все ломает. Все не так... Не так. Не так!
Пасть оскалилась - кусать, рвать, жрать! Руки потянулись - хватать, ломать, раздирать! Пролезть под эту кожу, зацепить острыми ногтями каждый нерв, поддеть на крючок и тащить, вытягивать, выворачивать на изнанку. Прильнуть к дрожащей потной шее и глотать эту дрянную кровь, в которой нет жизни, у которой нет вкуса...
Но... И правда, нечего взять, нечем насытиться тут, в этой убогой нищей церквушке. Можно разложить на алтаре сердце, печень, лёгкие, можно развесить кишки по кресту как праздничную гирлянду, можно сделать кубок из этой упрямой черепушки и слить туда всю кровь, но... Но не напиться, не наесться, не утешиться... Ведь всё это не способно вернуть ему Годрика.
Его больная, пустая одержимость этим человеком - не более, чем отчаянная попытка найти хоть какой-то смысл своего, теперь уже нежеланного, существования. Долгожданная точка в этой истории не принесет облегчения - он, истощенный, изголодавшийся и потерявшийся путник у пересохшего родника. Он сделает глоток из грязной мутной лужи, но все, что это ему даст, - еще лишь одна ночь в муках. И за этой ночью потянется следующая, полная разочарования и одиночества... Целая вечность таких ночей - вот каково быть живым мертвецом.
Эмоции стекли с лица, как поплывший от жара грим, обнажив застывшую навечно посмертную маску.
- Ты прав, Джеймс, - холодный и ровный голос, не выражающий больше ничего, - спектакль окончен, аплодисментов не будет. - Я не найду здесь ничего, что могло бы унять мою боль. Твоя жизнь... Нельзя отнять то, за что не держатся... Мне нечего с тебя взять, но кое-что я могу тебе подарить.
Он снова оказался рядом, поднял священника рывком за волосы и швырнул вперед лицом. Босая нога опустилась на затылок - он удержал в себе ярость, и удар вышел не сильным, но его хватило, чтобы потянулся запах крови из разбитого носа - такой манящий, такой желанный. Тар так боялся пустить кровь - вдруг вырвется, выплеснется все то, что кипело внутри, но удержать себя оказалось так просто... Пока что.
- Ты падаль, Джеймс. Ты вообще... Хоть минуту, хоть секунду... Жил?
Что ж... Ничего... Может, он еще сумеет заставить его почувствовать вкус к жизни... Тогда, когда Смерть уже стоит перед ним. Это не будет победой, это не принесет облегчения, но это хоть что-то, ведь так?
Он зацепил ворот сутаны и потащил ближе к алтарю - пусть его бог тоже смотрит. Отпустив, пнул в бок увесисто и жестко, заставив тело священника сжаться и скорчиться. Тар снова ногой врезался в тушу, теперь уже в грудь. Перевернул его на спину и уселся на живот. Огладил плечи, опустил руки на грудь и сжал, разрывая плотную ткань с оглушительным треском, впиваясь ногтями в жесткие иссушенные мышцы и чувствуя влагу под пальцами. Осмотрел дело рук своих.
- Так лучше... Тебе идет.
Он склонился, завис над лицом, втянул глубоко этот запах - от близости его он задрожал нетерпеливо, из глотки поднялось рычание. Смрадный, но такой пьянящий... Околдовавший его когда-то, дразнящий... Тар высунул язык и широко прошелся им, собирая кровь, все еще текущую из носа. Вылизал подбородок и губы, собрал все, что было под носом. Оторвался, прикрыл глаза, смакуя ощущения.
- И на запах - дерьмо, и на вкус - дерьмо, - и вдруг, рухнув обессиленно на тело под ним, заплакал.
Отредактировано Finist (20.11.2025 18:53:30)
[nick]James Devaney[/nick][status]fear and trembling[/status][icon]https://upforme.ru/uploads/001c/7d/d4/8/912594.png[/icon]
Могильная плесень, пришедшая на запах гнили, разровняет и расчистит место. Она нужна, чтобы приносить жертву и начинать новый цикл творения — но не сейчас. Сейчас только дьявольское упорство насиловало их тела, их передвигало, надламывало; мяло плоскость лица, то собирая бархатные складки, то разглаживая; что-то делало — под самый страшный смех в одиночестве.
И от всего этого... когда это Ад, это был действительно Ад, Ад — и если обернуться, и упирающийся в лицо, тычущийся тупой, безглазой, бесформенной мордой, — и от всего этого, да, можно было испытать извращённое удовлетворение. Сделать удивительный кульбит души, потому что тихо сгнить — наверное, это слишком честно для Ада. Здесь даже мертвецы куда-то ходят.
Руки, протянутые от любопытства и дрожавшие от отвращения, коснулись, но потеряли волю к чему-нибудь, ко всему — и упали. Это не объятия — получился комок, всего лишь попытка имбецила изобразить жизнь, повторение формы и непонимание содержания.
— Хорошо, хорошо, — Джеймс стащил кусок уродства с себя, отполз назад и остановился, скользкий, грязный, наряженный, раскрашенный в кровь и боль, как шут. Они всё боялись, что это закончится, заигрывали с бездной, кричали в неё и слушали, как долго будет рассыпаться эхо — а не оказалось предела ненависти к себе и другим, и нет числа вывертам воображения, когда ему нужно заняться истязанием другого. К их облегчению. Они ещё могут совершать подвиги, заставляющие их несчастное, уставшее сердце потрепыхаться.
Он вытянул ногу и тронул засыпанную волосами голову.
— Ну давай, ещё. Ещё немного крови, из которой можно сплести нити, и боли, из которой можно сделать крючки. Тогда твоя марионетка сделает какой-то новый, роковой жест, и ты на одно мгновение поверишь, что это всё правда.
Отредактировано Rat-Catcher of Hamelin (27.11.2025 12:37:35)
[nick]Tare[/nick][status]pain and hunger[/status][icon]https://i.postimg.cc/qM5PnWsB/IMG-20251020-224411.jpg[/icon]
Вот было тёплое трепещущее тело под ним, а вот уже и ничего, кроме холодного камня — он не заметил в своём горе, как священник утек. Но это не важно, ничто уже не важно, и он стянул себя в маленький комок на полу, скрутился в спираль, как многоножка, укрывая то, что при жизни было самым мягким и уязвимым. Хотя укрываться нет нужды — здесь только он и будущий мертвец, и то, что причиняет ему боль, находится не снаружи, оно внутри, разъедает кислотой и кусает стаей бешеных собак. Всё кончено, всё было кончено ещё до того, как он пришёл в это серое место, — и волны, и скалы, и луна останутся равнодушны и безучастны к его стенаниям. У него есть только он сам, и он может только обнимать себя, как брошенный одинокий ребёнок — таким он был при жизни, таким остался и в смерти, и лишь ненадолго, лишь на краткий миг он познал, что значит быть с кем-то, что значит быть любимым и ценным. И лучше б он не знал — было бы не так страшно это потерять.
Он выл, скулил, укачивал себя и в исступлении шептал, бормотал заветное имя вновь и вновь, будто тот мог как-то услышать и, собравшись из пепла, вернуться к нему.
И слова священника прошли сквозь него, он уловил их, но не придал значения — приступ скорби, её оглушительный зов был сильнее и страшнее всего прочего. И даже тлетворный вкус разочарования мерк на фоне этой невосполнимой утраты. Раньше он мог подавить в себе это — он думал о тех, кто причинил ему эту боль, о тех, кто лишил его всего, но теперь... Ничего не осталось — тело в чёрной сутане, оно и без его участия разложится, истлеет под гнётом своей же никчёмной жизни, и он не причинит страданий больших, чем священник мог причинить себе сам.
Теперь можно спустить зверя с поводка — он всё равно уйдёт отсюда голодным, даже если получится разбить черепаший панцирь чужого упрямства.
— Ты считаешь нас чудовищами... Так и есть, — он не шевелится больше, шевелятся только губы, окрашенные алым. — Но он... Он был лучше меня. Он ходил по земле тысячу лет и за это время он устал, пресытился жестокостью и обуздал вечный голод... Он не брал больше, чем требовалось, и этому учил меня. Ты развеял не того... Мой голод и ненависть ко всему твоему племени возросли в тысячи раз с его потерей, и мне больше нет нужды сдерживаться... Я стану чумой, вырезающей деревни и города, я стану проклятием земли, что не приняла меня при жизни и что не примет меня после настоящей смерти — потому что ты прав, мне нечего с тебя взять, но я возьму с остальных, я сделаю так, что вся твоя жизнь и все твои труды будут напрасны. Сколько бы подобных мне ты ни истребил — я превзойду по жадности их всех. Сколько бы жизней ты ни спас — я утоплю в крови многократно больше, — он сказал это спокойно, без всякой угрозы, ведь теперь ему почти всё равно, что думает и говорит священник. — Ты мог бы стать жертвенным агнцем, утолить мои гнев и боль, но ты слишком упрям, ты слишком пуст, тебе никого и ничего не жаль — ты не знал любви, а значит, не способен понять и скорби. И кто после этого из нас двоих чудовище, Джеймс?
Он отпустил себя и встал на четвереньки и пополз, побрёл на запах крови. Ногти стучали по камню, волосы волочились по полу, и вот он снова накрыл собой тело — он маленький, но тень его пугающе огромна, как грозовая туча.
— Марионетка, говоришь... Это можно... Знаешь, что для Дитя значит его Создатель? Конечно не знаешь, ни одному человеку такого не дано понять, — он стал расстёгивать свою рубашку — она больше не нужна, и скоро она всё равно утратит свою праздничную белизну, а кровь приятнее ощущать кожей. — Создатель — это всё в глазах его Дитя: отец, брат, сын, возлюбленный и Бог... И Господин, воли которого ослушаться нельзя. Мне повезло, и мой Господин был добр ко мне, но от меня подобной милости не жди, — рубашка спала с худых плеч, и на этом почти все приготовления были окончены. — Будешь моим рабом, марионеткой, что развлечёт остаток одинокой вечности, а я стану твоим новым Богом, твоим Господином и твоим проклятьем. Молись, и, может быть, твой бог не позволит мне тебя обратить.
Острый клык легко и глубоко проткнул нижнюю губу, надорвал её, и оттуда потекла густая и вязкая тёмная кровь. Тар склонился к лицу Джеймса, одной рукой ухватившись за подбородок и надавив на щёки, чтобы не дать священнику сомкнуть рот, а другой упёрся в грудь, снова придавив тело к полу.
Он готов, но... Может, он слишком поспешен в своём решении? Разорвать эту связь будет невозможно, пока они оба будут ходить по земле... И целую вечность смотреть в это лицо, что смотрело, как горит его Бог... Разве приковав его к себе, он сам не станет пленником?
Но даже если он обрекает себя на новые муки — он готов, лишь бы этот человек страдал наравне с ним. Тар отнимет его билет в рай, отнимет свет солнца и лишит его милости распятого бога — так будет честно, так он хоть сколько-то расплатится с ним.
Первый поцелуй Джеймса, отнятый насильно, болезненный и, должно быть, отвратительный ему, был сладким и пьянящим для Тара — он кусал, терзал эти губы, толкал свой мёртвый язык в рот поглубже, смешивал их кровь и слюну и урчал от разрастающегося удовольствия. Он почти не чувствовал трепыхания и сопротивления под ним — из-за вновь охватившего возбуждения, из-за мысли о том, что теперь они срастутся, станут одним целым и вместе вечность будут гореть, он наполнился удушающей злобной силой, способной подобно буре валить деревья и крушить дома. Он тёрся о бедро священника вставшим членом и почти скулил — так хотелось. Но теперь ему было всё равно, возбудится ли Джеймс — он получит свою порцию удовольствия так или иначе.
Вы здесь » lies of tales » Альтернатива » где солнце даровано каждому, кто захотел