Чужая дверь открывается, приветствуя его теплом, что устремилось из комнаты навстречу уличной прохладе, оно обдало лицо, несомненно запахом слишком приятным, разве могло быть иначе там, где быт устроен умелыми женскими ручками. И он бы оценил по достоинству, убранство чужой комнаты, стоило только бегло пройтись глазами, оценил бы красоту хозяйки, которая встречала незваного гостя, но он просто не мог. В глазах плыло, он едва видел лицо, он едва мог видеть хоть что-то, что было перед глазами. Все сливалось в одну темную окружность с белеющим центров, в котором все выцветало, теряло четкость. Кровь лилась, она сбегала, пока он падал, безуспешно пытаясь уцепится пальцами за дверь, стену, да за что угодно, что могло бы помочь ему стоять твердо, создать видимость, закон должен был быть непоколебим, а Охотник падал, подхваченный хрупкими женскими руками, что пытались удержать, потому что тащить его по полу было еще сложнее и тяжелее, чем удержать на ногах.
Голос, чужой, незнакомый, он пробивается словно сквозь толщу воды, взывает к разуму, кидает якорь, веревку, что угодно, за что он должен был ухватиться, остаться на плаву, в этом меркнущем сознании. Охотник пытается, в его представлении он отвечает негромко, почти не слышно, показывая, что силы и жизнь в нем еще есть, пусть они сбегают вместе с кровью, каждая буква его истории взбунтовалась и стремилась стать самостоятельной, покидая отеческий организм в поисках своих собственных сюжетом. Сегодня он стал сам своего рода сказочником, только писал не оживляя, не вытаскивая со страниц, Охотник писал собственной жизнью, вычеркивая слова, выкидывая в этих побегах, что будут стоить ему жизни в будущем, если ситуация не переломится. Но если в его видении он отвечал не громко, подавая признаки жизни, в мире реальном, в том, где она смотрела, говорила, держала весь его вес на себе, он едва мог шевелить губами, не произнося ни слова, а любой звук обращался почти пустым шелестом сухой листвы, которую прочь уносит ветер. Внезапный гость оборачивался проблемой, он красил чужую жизнь алыми цветами, рисовал этот капельный узор. Но он жив, он упирается, ищет силы, чтобы ноги держали, не позволяя брать весь его вес на себя, искал дополнительную опору на полу, показывая жизнь не словом, но пытаясь делом доказать ей - он все еще тут, в этом совсем не знакомом ему месте.
Путь начинался заново, он был сложен, долог, несколько метров до чужого дивана оказались вдруг вечным путешествием Туда, без возможной дороги обратно. Она тянет, он едва может шевелить ногами, волочит их скорее, чем послушно идет. Сил все меньше, они покидали, капали на чужой пол и если выживет, то он несомненно захочет умереть от невыносимого стыда, не за слабость, за испорченную другому жизнь. Он упавшая проблема, что утянула ее за собой на диван, придавил всем своим весом и в иных обстоятельствах такое падение ему было бы несомненно по душе. Но сейчас близость женского тела, которое ты ощущаешь своим не несла радости, удовольствия, оно было незамеченным, как какой-то мусор под ногами, на который ты не обращаешь внимания, когда идешь по дороге. И его тревожат, лишают спасительного забвения, переворачивают на спину, вызывая болезненный стон. Уже нет сил зажимать рану, держать руку, она обессиленно свисает с чужого дивана, а он не смотрит, ни благодарности, ни осуждения, ничего и лучше бы было для нее, будь он просто пьян. Пьяного можно выставить за дверь, мертвеца, даже если он исчезнет, выставить было проблематично. Пути до двери он уже не выдержит и станет самым настоящим мертвым грузом, а не художником капель, размазанных обувью по полу линий. Он не разулся, не было сил, не было мысли, чтобы помнить о приличии и думать о чистоте чужого жилища.
- Я..Не...- речь его была бессвязна, она не была речью, как таковой, оставаясь набором звуков, что старались обратиться словами, подчиняясь чужому требованию. Но он жив, вот он, еще здесь, еще держится, пока рвется ткань, звук, который он не слышит, который ничего ему не скажет. Комната трогает чужое влажное от пота и крови тело своим воздухом, этой комнатной температурой, а ему все равно. Он чувствует, как сердце угасает, колеблется, словно пламя свечи на ветру, что вот-вот потухнет, подуй лишь сильнее. В такие моменты он хотел бы оказаться сказочным зверем, сильным, с твердой шкурой, что выдержала бы это ранение. Но он всегда был просто человеком, да, умелым, сильным, но человеком. Глаза открываются, миг ясности, в котором он пытается рассмотреть своего спасителя, рассмотреть хоть что-то, но видит перед собой лишь пустоту и чужой интерьер. Неужели все это просто игра воображения, а сам он гибнет на лестницах перед чужим домом. Он не знает, да и момент ясности исчезает так же внезапно, как настиг его. И разминулись они всего на мгновение, но теперь она не пустота, она заполнила ее, оставшись темным размытым пятном в почти закрытых вновь глазах.
И спаситель дарит облегчение, оно не сильное, оно не несет ему полную ясность, но тянет его за шкирку от края темной пропасти, словно маленького нашкодившего щенка. Становится легче, но слабость не покидает, она становится сильнее, пока кровь, пусть теперь скапливалась на прижатом к ране лоскуте. Глаза снова видят, уже не размытое темное пятно, что сидела на коленях перед ним, перед испорченным им диваном. Но он не может зацепиться, глаза блуждают, когда облегчению противиться боль, шок, он хочет вернуть Охотника в свои руки, сомкнуть костлявые холодные пальцы на горло и погрузить в бессознательность, а она вырывала его, бьющаяся за чужую жизнь львица, отгоняющая тьму забвения. Она звала, не просила, требовала, помогая его глазам цепляться, за свое лицо, за движение губ, пока нежные пальцы вопреки желанию спасти несли боль. Он напрягается, сжимает кулаки, скрипит плотно сжатыми зубами. Пуля, что вошла и нашла себе пристанище в его теле, теперь тянулась обратно, не желая покидать свой обустроенный ею кровавый уголок, она двигалась медленно, заставляя его напрягаться, впиваться ногтями в собственную кожу, кровь лилась не только из пулевого на животе, она капала через пальцы с его ладоней, а каждая вена вздулась, когда он терпел чужое вмешательство. Боль несла ему спасение вопреки желанию перекроить и уничтожить его в этих секундах.
Он пытался оставаться молчаливым, пытался терпеть, не желая демонстрировать ничего, кроме упрямого желания выжить. Но боль была невыносима, он стонал, пропуская этот звук через плотно сжатые зубы. Тело вновь бросило в пот. Его голос стал громче, а глаза зажмурились, но он приоткрывает один, смотрит на нее, за ее работой, сосредотачиваясь, хватаясь за ее образ, за лицо, за руки, что были над его раной, творили свое волшебство, в котором он никогда бы не разобрался. Губы прорваны зубами, еще кровь, в этот вечер он орошал ею все так обильно, дышал все тяжелее, пока инородный металл покидал его тело.
Облегчение приходит резкой вспышкой, в теле, в глазах, слишком яркой. Темнота поглотила его целиком на какое-то мгновение, но он возвращается обратно. Дыхание тяжелое, тело покрыто испариной, кровью, не самый лучший его вид. Пуля покидает со звуком удара металла об пол, скатившись с него, с дивана, не удержанное женскими пальцами. Плевать, выудив инородный предмет, вернув ему жизнь, почти вдавив в его ослабевшее тело своими пальцами, ладонями, она начала другую магию, больше привычную для него, для простого человека.
Иголка рвала кожу у самого края, она стягивала эти края, сближала, заставляя тело вздрагивать, а он оставался упрям, но молчалив, пока чужие нити, что предназначались не ему, сшивали его кожу, жизнь, превращая дыру в кожном полотне в линию, скрепленную золотом. И он терпит, ведь терпеть иголку, что штопает твое существование, сохраняет в мире без смерти и необходимости перерождаться, все равно, что терпеть укус комара по сравнению с тем, когда она вытягивала пулю из его существования. Дыхание стало ровнее, успокоилось, она оттащила этого глупого щенка от края, но усадила недалеко, ведь дальше, не смотря на всю помощь, несмотря на то, что рана продолжала обращаться одной линией, все будет зависеть от него. И пусть сейчас он видит, с трудом, но может смотреть, пусть может дышать, кто даст гарантию, что она не застанет с утра лишь пустое место и обрывки одежды, все, что останется в память об этой встрече.
Пальцы разжались, уже не давили на кожу, но все еще оставались сжатыми, ведь не было времени на анестезию, не было времени заботиться тем, чтобы обезболить, дав ему хотя бы виски, чтобы он заглушил боль. Но теперь он уже не стонал, терпел в молчаливости. зашивать раны он умел и сам, не раз делал это, а сейчас смотрел, как чужие пальцы склеивают его, собрав в одно целое разные части. Он вздыхает тяжело, но с явным облегчением, вот он, здесь, она так хотела этого, хотела отзывчивости, хотела понимания, что делает не напрасно. И он подавал ей это не напрасно, дышал громко, вздыхал, позволяя себе мычание или стон, просто отмечая, он все еще тут, хотя легко мог терпеть в молчании. Но раз о нем заботились, пусть знает, не зря.
Он собирается с силами, боль не ушла до конца, после ранения все еще было тяжело, но самое страшное осталось позади, в ее умелых руках, как будто она делала это снова и снова до него, раз за разом вытаскивала людей с того света, заботилась, вплетала свои нити в чужие сказки, оставляя свои неисчезающие следы. Его глаза закрыты, смотреть тяжело, легче дышать и не смотреть. - Спасибо.. - и громче, увереннее звучит его голос, привлекая внимание, он вдруг полнится надежд, что она замрет, что повернет голову на голос, что бы он смог встретиться с глазами своей спасительницы. И сейчас, лежа на чужом диване, это была его самая дерзкая мысль, отвлечь от работы, встретиться взглядом из-за одного единственного слова, чтобы что, да он и сам не знал, просто чувствовал необходимость, знал, что так вдруг будет правильно, убедиться, что и она в порядке, дать понять, что может вздохнуть с облегчением, ведь вытянула. И он продолжает смотреть, пусть веки и ресницы дрожат, а он полон желания закрыть глаза. Но будет упрям до конца, сначала взгляд, украсть, оценить, просто знать, какого цвета глаза той, кому теперь он обязан своей жизнью, своей историей, своей сказкой.